Мумия - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я глянул на компьютерные распечатки. Герчик у нас педант. Если он говорит, что пятая, двадцать седьмая, тринадцатая, значит, именно так. Но я еще больший педант. Просто фанатик порядка. К этому меня приучила многолетняя научная работа, длящиеся месяцами эксперименты, ежедневное увязывание мелочей, которые противоречат друг другу. Каждая вещь должна лежать на своем месте. Протянул руку и взял. Поэтому я, глянув на Герчика, цепким взглядом обежал поверхность стола, осторожно выдвинул ящики, тронул папки, фломастеры, которыми люблю пользоваться, заглянул в коробку с набором резинок и карандашей, а затем откинулся на спинку стула и побарабанил пальцами по гладкой столешнице.
Герчик с интересом наблюдал за моими действиями. А когда я закончил, вопросительно поднял брови.
— Да, — сказал я.
— Что будем делать?
— Ничего.
Это скандал — тайный обыск у депутата! Произвол, превышение полномочий, повод к запросу и немедленному парламентскому разбирательству. И тем не менее я сказал Герчику: «Ничего». Потому что я понимал: разбирательство будет на руку только левой оппозиции. Поднимется дикий вой, потребуют к ответу недавно назначенного руководителя ФСК, лягнут президента. Я считал, что не вправе так поступать. И к тому же доказать ничего нельзя. Только наши голословные утверждения, что фломастеры лежали не в том порядке. Да с такой аргументацией нас просто поднимут на смех.
Любопытно, что с папкой, переданной неделю назад, я это тогда не связал — попросил у Герчика список звонивших за время моего отсутствия, просмотрел, сделал кое-какие пометки, натолкнулся в самом конце на фамилию Рабикова и вяло поинтересовался:
— Этот мне что-нибудь передавал?
— Нет, — сказал Герчик. — Сразу же повесил трубку.
— Ладно…
Тем дело и ограничилось. Однако ближе к ночи приехав в Лобню, я был несколько настороже. Поужинав и поднявшись к себе на второй этаж, я вдруг остановился, как пес, почуявший на своей территории чужую метку. Я понял, что дома у меня тоже был обыск.
Цветок на окне был повернут изгибом не в ту сторону, фотография (я в стройотряде) упиралась на полке не в Ленца, а в двухтомник Лескова. И много других деталей. Я позвал Галю и спросил, не трогала ли она здесь что-нибудь. Галина округлила глаза и заверила, что не только не трогала, но даже не входила в мою комнату.
— Ты посмотри — пыль даже не вытерта…
Пыли, кстати, набралось значительно меньше обычного. Все было ясно. Я испытывал гадливую дрожь от нечистого чужого присутствия. Словно в супе, который наполовину съеден, обнаружил волос.
Даже тогда я еще ничего не понимал. Я решил, что обыск связан с моей работой в комиссии. Но на другой день ко мне в кабинет зашел Гриша Рогожин; проглотил кофе и поведал свежие политические сплетни, пролистнув отчет, который я в этот момент готовил, и как бы невзначай спросил, не попадалась ли мне на глаза некая папка. Понимаешь, серая такая, с тесемками. Ну там еще на обложке — буквы карандашом. «ПВЛ», кажется… или «ЛПЖ», точно не помню…
Удивительно, но я сразу сообразил, что речь идет именно о той папке.
— Что в ней было?
— Ну… документация всякая, — подсказал Гриша Рогожин. — Справки исторические, доклады, несколько фотографий… Кажется, что-то связанное с Ближним Востоком…
Я индифферентно пожал плечами.
— Вот ведь незадача, — сказал Гриша. — Поездочка намечается, надо бы подготовить бумаги. Главное, что эта хреномотия на мне числится. — Он с досадой заглянул в чашку, увидев, что кофе там нет, почесал в затылке, скривился, будто раскусил что-то кислое, покряхтел, бесцельно побренчал чайной ложечкой и сказал, рассеянно кивнув на полки у меня за спиной:
— Слушай, я у тебя посмотрю? Чем черт не шутит…
Только тут я понял, что дело серьезное. И пока Гриша под насмешливым взглядом Герчика копался в моем архиве, пока что-то листал и переставлял с места на место, я как идиот сидел над протоколами давнишнего заседания, даже подчеркивал кое-что, хмурился, изображая деловитость, делал выписки, снова что-то подчеркивал, но сосредоточиться не мог.
А когда Гриша наконец от нас отвязался, на прощание с досадой пробормотав, что, черт его знает, чем приходится заниматься, я прошел в закуток, где были свалены документы комиссии, и под монографиями по истории тюрков раскопал эту папку. Кстати, действительно серую, с полустертыми карандашными буквами на лицевой стороне.
Лучше бы я этого не делал. То, что находилось в папке, как выяснилось, заключало в себе не просто секретную — особо секретную, сверхсекретную документацию. Не таинственные, но вполне обычные ужасы, имеющиеся у любого правительства. Не обман и не лицемерие власти, хотя трактовать это можно было и так. Прежде всего оно заключало в себе жизнь Герчика. И еще жизни многих людей, о которых я тогда даже не подозревал. Ей действительно было бы лучше оставаться в архивах комиссии — переехать в запасники, через какое-то время быть списанной, затеряться среди бумажного хлама. Может, и не выползло бы тогда на свет то жуткое, с чем мне теперь приходится существовать, — эти порождения темноты, эта сумрачная изнанка Вселенной. Но в те дни я об этом, разумеется, не догадывался и поэтому бросил папку в портфель, щелкнул замками, предупредил Герчика, что сегодня уже не вернусь, и, как сейчас помню, усталой неторопливой походкой направился к остановке автобуса. Был как раз час «пик», тысячи москвичей хлынули из предприятий и учреждений, меня толкали, плескалось море дряблых физиономий, чувствовалась всеобщая озабоченность предстоящими выходными, все спешили, протискивались куда-то, обгоняли меня, и никому даже в голову не могло прийти, что я несу с собой бомбу огромной разрушительной силы.
Сам я об этом тоже не догадывался. Я открыл папку около десяти часов вечера и сначала, быстро просмотрев содержимое, решил, что это бред сивой кобылы. Не может подобной нелепостью интересоваться такой человек, как Гриша Рогожин. Вероятно, он искал что-то другое. Но чем дальше я вчитывался в выцветшие, ломкие документы, чем прочнее, дополняя друг друга, связывались они в единую логическую картину, чем яснее звучали голоса очевидцев, возникающие из прошлого, тем отчетливей я понимал, что это либо чудовищная ложь, либо точно такая же чудовищная правда. И теперь от меня зависит, будет ли эта правда-ложь явлена миру.
А когда часа в три ночи я наконец поднял голову и сквозь распахнутое окно увидел сад в мертвенном лунном свете: серебряные ломкие яблони, черноту малины, опустившийся почти до соседней крыши яркий холодный месяц, — то немедленно закрыл рамы и до упора повернул оконные шпингалеты. Потом тщательно задернул плотные шторы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});