Карфаген должен быть разрушен - Ричард Майлз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не римлянам принадлежит пальма первенства в создании стереотипов о лживости, алчности, ненадежности, жестокости, высокомерии и нечестивости карфагенян{10}. Как и многие другие свойства римской культуры, этническая неприязнь к карфагенянам заимствована у греков, прежде всего у тех греков, которые поселились и обитали на Сицилии и до возвышения Рима были главными соперниками Карфагена в борьбе за торговое и политическое господство в регионе. Однако именно римляне загубили не только город Карфаген, но и его историю, передав в 146 году содержимое всех библиотек своим союзникам, нумидийским царям{11}, обеспечив себе монополию на толкование событий.
Но исчезновение документальных свидетельств вовсе не означает, что у Карфагена не было собственной истории. Рим присвоил не только территории и ресурсы Карфагена, но и его прошлое. Карфаген сыграл свою особую роль в римском мифотворчестве. Уже во время войн с Карфагеном римляне начали создавать собственную историю, и разрушение Карфагена вошло в канон исторической ортодоксии Рима, подтверждая его величие и исключительность.
Тени прошлого
Прославленные карфагенские герои, мифологические и реальные, превратились в статистов ранней римской истории. Знаменитый роман Дидоны и Энея, закончившийся предательством троянца, бросившего свою возлюбленную, карфагенскую царицу, и уплывшего в Италию, где его потомки основали Рим, безусловно, вымышлен римским поэтом Вергилием многие годы спустя после разрушения Карфагена. Хотя Дидона скорее всего впервые появилась в ранних финикийских и греко-сицилийских легендах, ее образ интересовал и более поздних римских писателей[6]. Даже Ганнибал, самый прославленный карфагенянин, удостоился бессмертия только благодаря тому, что оказался полезным в увековечивании гения великого римского полководца Сципиона Африканского.
Карфаген был слишком важен для Рима, чтобы предать его полному забвению. Многие влиятельные римляне восприняли победу над Ганнибалом во Второй Пунической войне как свой личный триумф. Но и многие считали большой ошибкой уничтожение Карфагена, поскольку он мог и впредь служить фоном для акцентирования внимания на величии Рима{12}.
Карфаген был разрушен, но не забыт. И спустя многие годы руины напоминали о трагических событиях. Парадоксально, но память о них сохранял именно тот народ, который и погубил город{13}. Римские сановники утешали свои горести и невзгоды прогулками (мысленными, конечно) по печальным руинам когда-то самого величественного города Древнего мира. Участь Гая Мария, римского полководца, изгнанного политическими оппонентами через полвека после разрушения Карфагена и жившего в нищенской лачуге среди развалин, дала повод Веллею Патеркулу написать: «Марий, взирающий на Карфаген, и Карфаген, взирающий на Мария, находили успокоение друг в друге»{14}. Естественно, какое-либо сожаление по поводу утраты Карфагена вовсе не означало, что к нему появилось некое почтительное отношение. Оно свидетельствовало лишь о ностальгии по тому времени, когда римляне были настоящими римлянами.
Доказательства успешной переделки истории Карфагена обнаруживаются повсюду — даже в терминологии, которой пользуются современные очеркисты в описании города и его жителей. Мы привычно называем «пуническим» исторический период, начинающийся с VI века до н.э., имея в виду при этом не только Карфаген, но и всю диаспору финикийских колоний в Северной Африке, на Сардинии, в западной части Сицилии, на Мальте и Балеарских островах, а также в Южной и Юго-восточной Испании. Однако этим определением не пользовались ни сами карфагеняне, ни их левантийские соплеменники в Западном Средиземноморье, карфагенян обозвали так римляне. Латинские названия Poenus (пуниец) и Punicus (пунический), которые римляне употребляли в отношении карфагенян, вовсе не были нейтральными и безобидными. Как заметил один историк, римские писатели почти всегда вкладывали в них бесчестящий и уничижающий смысл и этому термину придавался негативный оттенок{15}.
Негативные представления о карфагенянах оказались очень устойчивыми, особенно идея, будто агрессивность Карфагена стала причиной его ужасной гибели. Когда поэту и драматургу Бертольту Брехту потребовалось найти историческую метафору для того, чтобы напомнить немцам в пятидесятых годах прошлого века об опасностях ремилитаризации, он обратился к событиям, происходившим две тысячи лет назад: «Великий Карфаген провел три войны. После первой он все еще сохранял могущество. После второй он все еще был пригоден для жизни. После третьей его уже не существовало»{16}.
Многие этнические предубеждения, присущие греческим и римским текстам, с энтузиазмом переняли и адаптировали просвещенные элиты Европы и Америки XVIII и XIX веков, заинтересовавшиеся классической древностью. Соображения, которые они вычитывали в греческой и римской литературе, быстро стали их собственными воззрениями. В республиканской Франции, к примеру, вошло в привычку называть британцев, обитателей «La perfide Albion»[7], карфагенянами современной Европы{17}. Идеологическая инфекция вскоре заразила всю Европу и перекинулась через океан{18}. Томас Джефферсон, президент Соединенных Штатов в 1801–1809 годах, писал о Британии: «Ее праведность! Праведность нации торгашей! Punica fides современного Карфагена»{19}. Нация лавочников не заслуживает доверия{20}.
Имитация древних предрассудков великими державами Европы XIX века не имела ничего общего с восхищением античностью. Во время колониальных захватов земель во второй половине XIX века Римская империя служила примером для новых имперских держав, а Карфаген — моделью варварских и неполноценных народов, которые они порабощали. Когда французы начали смаковать тему «коварного Альбиона», они таким образом утверждали собственные имперские амбиции и подрывали притязания Британии на роль нового Рима{21}.
Для французов, начиная с тридцатых годов XIX века добивавшихся господства в Магрибе, были особенно привлекательны истории о жестокости, декадентстве и плутовстве карфагенян, изобиловавшие в греческой и римской литературе: они переносили их на арабов, живших теперь в этом регионе. Наиболее ярко эти стереотипы отражены в новелле Гюстава Флобера «Саламбо». Она опубликована в 1862 году. В ней описываются события в древнем Карфагене, насыщенные сексуальным садизмом, необычайной жестокостью и отвратительной роскошью{22}. Иными словами, Флобер в полной мере учел предвзятые представления, бытовавшие в Западной Европе о декадентском Востоке. В то же время он бросал камень и в огород французской буржуазии, которую Флобер презирал за религиозный консерватизм, материализм и политическое банкротство{23}.
Влияние древнеримских авторов на характер современных представлений о Карфагене проявилось и в язвительной критике новеллы «Саламбо». Она, конечно, совершенно не касалась жестокости, сексуальных сцен и разврата, присутствующих почти на каждой странице. Критики возмущались неясностью главной темы. Один критик с негодованием написал: «Вы думаете, что мне интересна война в теснинах и песках Африки?.. Что для меня дуэль между Тунисом и Карфагеном? Расскажите мне о дуэли между Карфагеном и Римом! Я послушаю, мне это занятно. Свирепая борьба между Римом и Карфагеном — от нее зависело будущее цивилизации»{24}. Причина недовольства очевидна: для образованного человека история Карфагена не представляет никакого интереса без участия в ней Рима.
Карфаген мог снабдить привлекательными прецедентами и угнетателей, и угнетенных. Участь Карфагена, как жертвы культурного вандализма беспощадного завоевателя, могла кому-то напомнить о собственных невзгодах и навести на мысль о генетической общности. Ирландские любители древности, возмущенные англоманскими утверждениями, будто ирландцы являются потомками скифов, древнего народа, обитавшего на побережье Черного моря и прославившегося своей лютостью, в XVIII веке выдвинули иную гипотезу: их прародителями-де были карфагеняне. Вполне уважаемые люди даже пытались приписать финикийцам мегалитические могильники в долине Войн и отыскать корни ирландского языка в пунической письменности{25}. Эти теории, естественно, вызывали насмешки в Англии. Мы позволим себе привести язвительные строки Байрона:
Был мой герой «не парень, а бульон»,Как говорят ирландцы по-пунически.(Ученый мир недавно извещен,Что в Карфагене был язык кельтический,И Патриком доныне сохраненДух Ганнибала. В тунике классическойДуша Дидоны в Эрине живет —Так волен думать каждый патриот.){26},{27}
Во времена политических волнений в Северной Ирландии, хотя историческая достоверность карфагенской наследственности уже больше никого не интересовала, писатели, особенно Хини Шеймас, охотно использовали Карфаген в качестве сильнодействующей метафоры при обсуждении ситуации на острове{28}.