Магистр - Анна Одина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кем же был второй Джованни из подзаголовка?» – спросит нетерпеливый читатель. Ответ на этот вопрос можно незамедлительно найти в одноименном оперном либретто, располагающемся приблизительно в двенадцатой главе.
* * *Представьте себе черные непрозрачные воды – при внимательном взгляде они оказываются куда глубже, чем нужно даже океаническим лайнерам, заходящим в эту гавань в наши дни. Представьте черную ночь, накрывающую эти воды герметичной крышкой плотно и бездыханно, ночь, оставляющую место лишь чудовищно неповоротливой галере дожа – Букентавру, вышедшему в гавань и взявшему курс в море, куда не долетает свет огней. Между водой и небом находится лишь безмолвный корабль с гребцами, чьи лица замотаны темной тканью. Даже для глаз не оставлено прорезей: их дело грести, а не смотреть, и никто не бьет в барабан, чтобы блюсти синхронность движений. Гребцы работают как машины: размеренно дышат легкие, в унисон стучат сердца, с обманчивой мягкостью описывают круг могучие руки.
На палубе двое. Тот, что старше, в беспокойном молчании сидит в глубине у кормы под тяжелым вызолоченным балдахином, а другой, молодой (хотя он слишком плотно закутан в плащ, чтобы мы могли быть совершенно уверены в его возрасте), смотрит прямо в лицо океану, стоя на носу галеры. Похоже, он забыл о спутнике и углубился в созерцание тьмы. Через некоторое время плащ чуть распахивается, выпуская холеную белую руку, и в ночи ловят свет отсутствующих звезд рубин и аметист в украшающих пальцы перстнях. Рука манит хозяина галеры, и тот нехотя подчиняется: поднимается со скамьи в глубине навеса, подходит, тяжело шурша парчой, будто груженую подводу протащили по песку, сняв с колес, и встает рядом с молодым человеком в плаще, из-под которого с шелковым шелестом высвободилась и вторая рука.
Представьте, что вы смотрите на грузную фигуру старого дожа Барбариго[15] в парчовой мантии и острую фигуру молодого Чезаре Борджа в черном плаще снизу, из-под водной тьмы. В самом начале этой главы мы с вами уже представляли, как опускаемся в эту воду… и занимаем место рядом с чем-то, наблюдающим, ожидающим… Смотрящим. Из-под воды они видны вам оба – венецианец и римлянин; теперь, несмотря на отсутствие света и толщу водяной линзы, искажающей все сущее, вы все видите очень четко, как будто свет у вас в глазах. Вы видите, как папский сын тонкой железной рукой хватает дожа за запястье и снимает с его пальца массивное кольцо с целым звездным хороводом камней вокруг мощного сапфира, как не спеша протягивает руку к морю… и роняет кольцо в воду.
Как будто дождавшийся сигнала, начинается шторм. Сначала нарастает рокот, потом поднимаются волны: строем, как солдаты, кидаются они на Букентавра, разинув мокрые пасти и истекая пеной бессилия. Но вот перстень достигает дна – или чего-то, что ждало его, – и разогнавшиеся волны как будто вмиг останавливаются, окружая испуганного Букентавра с беспомощно и вразнобой вскинутыми в воздух веслами. Тут вы теряете зыбкое ощущение безопасности, с таким трудом достигнутое под водным надгробием: заставив вас наблюдать перемещения на корабле с любопытством и нетерпением, существо, безмятежно ожидавшее на дне, покидает вас и поднимается наверх. Вы видите, что теперь на палубе трое: дож, папский сын и неизвестный. Он наг и очень высок, и череп его гол, он стоит, не стесняясь, а римлянин оглядывает его оценивающе и кивает, будто приобрел раба по сходной цене.
Дож начинает говорить, и вы видите, что он в панике, он просто захлебывается, бурно жестикулирует, потрясает перед гостем голой рукой, затем дрожащей дланью указует на жуткую креатуру, явившуюся из воды. А та… тот… тягуче, как во сне, протягивает вперед синеватые руки, будто хвастаясь своими богатствами, и вы видите, что все его пальцы унизаны перстнями. Синеглубокими сапфирами в обрамлении созвездий иных камней, только на некоторых наросла за века всякая подводная гадость да помутнело старое золото. Размеры перстней отличаются, и невозможно сосчитать их. Вас засасывает на глубину, но взгляд все цепляется за людей на галере. Чезаре вновь тянет руку к водному духу, и кольца – все до одного, одно за другим – перелетают к нему синей переливающейся змеей. Загадочный голый человек – олицетворение океана, с которым торжественно обручался каждый венецианский дож, не догадываясь о том, что нельзя обручиться с ничем, пока из него не создастся нечто, – почтительно склоняется перед новым хозяином, тот вновь кивает, благосклонно, и чудовище пропадает из виду. Дож, наконец, догадывается задать гостю-захватчику главный вопрос, и тот поворачивает к нему голову.
А вы видите, что глаза его, прежде казавшиеся вам черными, как тьма в угольной копи, синеют, и то, что он отвечает, очень хорошо слышно вам, дотоле наблюдавшему исключительно немой фильм. Двадцатипятилетний Чезаре Борджа, епископ Памплоны, кардинал, герцог Романьи и Валантинуа[16], будущий макиавеллистский «Государь», патрон Леонардо, военачальник, кондотьер, братоубийца и хладнокровный отравитель, медленно улыбается ограбленному дожу и всей Венеции, ее гавани, всем италийским землям, всем предкам, современникам и грядущим историкам и говорит: «Io sono il mago»[17].
Вас тащит по дну в океан, и вам больше уже ничего не надо представлять, потому что на Светлейшую Венецию с шепотом облегчения опускается снег.
3. Дитя и скорпион
И наша история начинается снова. На этот раз всевидящее око автора глядит в сердце Китая – неспокойный Пекин. Теперь на дворе 1885 год, и последней императорской династии осталась до падения еще четверть века. В огромной стране не все идеально, но она пока существует. Тысячелетиями она возвышалась на этих землях имперской пирамидой, и хотя с семнадцатого века верхушку пирамиды заняли чужаки-маньчжуры, древний Китай вполне успешно ассимилировал их. Лишь к началу двадцатого столетия стало ясно, что уставшему государственному организму, питаемому кровеносными системами Хуанхэ и Янцзы, придется все-таки лишиться этой отравленной головы. Но вот как?
Мы находимся недалеко от Запретного города – Гугуна, близ западной стены района Чжунхай, окружающего одноименное озеро, на территории, с востока ограниченной улочкой Гуанмин Хутун, а с запада Сианьмэнь Дацзе. Именно там, в районе Сишику, между 1693 и 1900 годами располагался католический храм Святого Спасителя. Землю под него выдал иезуитам известный своей веротерпимостью император Канси, в конце семнадцатого века спасенный от малярии французскими отцами Гербийоном и Буве (монахи вовремя угостили сиятельного пациента недавно открытым наукой хинином). В начале следующего века сын Канси Юнчжэн запретил в стране христианство, и храм переделали в чумную больницу. Еще через век император Даогуан превратил церковь в дворец.
В 1860 году по окончании Второй опиумной войны участок все-таки вернулся к католикам, и на нем построили новый храм. Довольно скоро к храму добавились суровые строения монастыря, поначалу доминиканского. На старом плане видно, что монастырь охраняет собака с факелом – одна из Domini canes, псов Господних, как гласит латинский каламбур, обыгрывающий имя основателя ордена св. Доминика. К концу девятнадцатого века старые здания заняли новые жильцы – после бурных событий, о которых мы вот-вот расскажем, вдовствующая императрица Цы Си[18] повелела вывести церковь из Чжунхая, решив, что чужеродные шпили нарушают местный… фэн-шуй. Монастырь переехал, но местные жители помнят о нем и до сих пор называют этот уголок Четвертым берегом. Цифра четыре всегда ассоциировалась в Китае со смертью по простой причине: «смерть» и «четыре» звучат по-китайски одинаково – «сы».
Итак, вот улица Сианьмэнь («Ворота [на дорогу, ведущую] в Сиань»), а вот монастырский комплекс, неприметный четырехугольник строений в европейском стиле. Оплот монахинь, объединившихся под незамысловатым названием «Орден пекинских сестер»; вместе со всем католическим анклавом он обнесен высокой желтой стеной. На дворе темная ночь 11 ноября 1885 года.
Кто-то положил на паперть перед дверью монастыря небольшой сверток в тонком белом полотне. Этот кто-то поступил странно: оставил дитя, не стукнув в дверь бронзовым молотком, не уложив младенца хотя бы в бельевую корзину, не оставив записки, не снабдив полотно ни кружевом, ни вензелем, ни инициалами. Ясно, что ребенок – не китаец, хотя у него черные, не по-младенчески черные глаза. Ясно также, что человек, положивший его на порог, забрал младенца у матери сразу, только отрезав и перевязав пуповину. Ясно, что это первая ночь в жизни ребенка, но не ясно, сможет ли младенец дожить до утра: ведь его даже не приложили к материнской груди. Непонятно, действительно ли неизвестный чаял спасти ребенка, не такой уж теплой осенней ночью положив его в тонком полотняном свертке на камни перед входом, не дав и глотка материнского молока и не призвав монахинь стуком молотка. Но если от ребенка хотели избавиться, почему его не отнесли на окраину города, куда отправляли нежеланных новорожденных сами китайцы? Там бродили дикие звери, избавлявшие младенцев от жизни, а родителей от непосильных забот о детях вкупе с муками совести: вроде ведь и не убийство… Первыми занялись такими детьми иезуиты – отбирали у зверей, забирали в приюты, крестили, в общем, спасали во всех смыслах. С этим младенцем вышло иначе: правда, таинственный курьер не отнес его в предместья, но диких зверей хватало везде.