Хроника обыкновенного следствия - Алексис Леке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он бросает смущенный взгляд на моего секретаря.
– В конце концов, почему бы и нет. Я охвачен абсурдным ощущением, что если не решусь, дам ей уйти, то мне будет недоставать этой редкостной жемчужины, что никогда больше не встречу ничего подобного. И тогда я впускаю ее в свою жизнь. И тут же начинается ад.
– Ад?
– Ад, настаиваю на этом. Всё начинается немедленно. Либо вы мало занимаетесь ею, либо недостаточно зарабатываете, либо она хочет перестроить дом, либо собирается на отдых, когда у вас только-только начинает получаться работа.
Как обычно, даже больше, чем обычно, меня томит жажда отыскать тайную пружину, таинственную силу, которой сам лишен. Как можно убить? Тем более не неизвестного человека, не заимодателя, не гнусного соперника, а свою жену…
Мое удивление, несмотря на долгую практику, не поколеблено. Однако упреки в адрес покойной со стороны обвиняемого меня не просвещают, а если просвещают, то чуть-чуть. Все мужчины, в том числе и я, могут упрекать жену за те или иные поступки. Я на мгновение ставлю себя на его место, сажаю себя в кресло напротив: "Она не только обманывала меня со всеми этими художниками, господин следователь, но и навязывала мне их произведения – чаще всего отвратительные козявки или скульптуры в виде кучи дерьма, которые заполоняли мою гостиную…"
Я едва сдерживаю усмешку. Это почти хороший повод для убийства.
Я силой возвращаю себя к строгости.
– Месье, мне хотелось бы, чтобы вы вернулись к реальным фактам. В вашем первом заявлении вы признались в убийстве своей жены Эстеллы. Постарайтесь описать точные обстоятельства преступления.
– Точные обстоятельства? Господин следователь, именно этим я и занимаюсь. Расскажи я вам сразу, что сделал, вас бы это ужаснуло, вы могли бы не понять, как я дошел до такого. Но если вы действительно хотите…
– Когда вы убили жену?
– Между десятым и одиннадцатым мая этого года.
– Прошу прощения. Нельзя ли поточнее?
– Дело в том, что все происходило не так быстро, господин следователь. Именно на это я и намекал. Я постарался, чтобы она несколькими часами мучений заплатила за то, что я вынес в течение четырех лет. Я начал в девять часов вечера, а закончил это примерно в пять или шесть утра.
"Это". От указательной частицы пробирает дрожь. "Это". Я бросаю взгляд на мадам Жильбер. Уверен, она побледнела.
Я отдаю себе отчет, что до этого мгновения, хотя уже встречался с ним и выслушал его спонтанное признание, все же по-настоящему не верил в его преступление. Теперь – а он не добавил ничего нового – я полностью поверил в убийство. Если он тем же тоном признается, что прикончил полсотни женщин, а не трех, я ему поверю…
Я ошибся. Безумно ошибся! Никакое препятствие, никакое гигантское произведение не может остановить Эмильену. Вернувшись вечером домой, я увидел гигантскую, наполовину распакованную штуковину, царящую в малой гостиной на месте моего любимого кресла. Это был некий тотем из бетона с литыми барельефами в виде гримасничающих лиц и переплетенных лиан. Даже для человека со столь мало похотливым складом ума, как у меня, сексуальная символика бросается, если можно так сказать, в глаза. Это – гигантский фаллос, ни больше, ни меньше, чья округленная вздутая головка едва не касается высокого потолка (3,17 м) гостиной.
В моем мозгу возникает инстинктивная и оскорбительная параллель. Я не могу не спросить себя, пропорциональны ли размеры созданного художником предмета – у меня язык не поворачивается назвать это произведением – его собственным причиндалам. Сколько раз Эмильена принимала в себя уменьшенное, но все же внушительное подобие сего чудовищного тотема в то время, как я сидел за своим письменным столом? И не об этом ли будет думать она каждый раз, когда ее взгляд упадет на эту штуковину?
В душе растёт чувство бессильного возмущения, и меня бросает в дрожь. Еще немного, и я заплбчу. Слава богу, Эмильены дома нет. Её мерзость опередила её. Я запираюсь в ванной и погружаюсь в горячую воду, чтобы найти облегчение. После купания чувствую себя лучше, намного спокойнее.
Иногда я задаюсь вопросом, не испытываю ли удовольствия от смирения, удовольствия, которое является, быть может, противовесом удовольствия, которое получает Эмильена, унижая меня, даже если её поступки (уверен в этом) не сознательное и обдуманное действие с её стороны, а просто проявление гадкой натуры.
Горячая ванна или печальные мысли настолько уменьшили размеры моего пениса, что мне приходится задуматься о тайных причинах поведения Эмильены. До сегодняшнего дня я никогда не задавал себе вопроса, нормален ли я физически. Я никогда не страдал комплексом неполноценности. Не могу похвастаться исключительными размерами, но они и не смехотворны. Военная служба, где происходит закалка мужчин, подтвердила это. Но, может быть, природа исключительно расщедрилась на художников, чтобы компенсировать их глубочайший эгоизм? В этой мысли есть что-то отвратительное. Я не могу поверить в то, что пенис следователя ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ меньше, чем у художника или скульптора. А вдруг это так? Равенство, как и справедливость, не относятся к природным явлениям. Это абстрактные, произвольные построения, созданные умами, которые отрицают природные законы, жестокие и далекие от равенства. Равенства в природе не существует, а потому люди действуют так, чтобы компенсировать свои недостатки. Большинство диктаторов были или есть импотенты.
Неужели Эмильене нужен пенис больших размеров, чтобы получить удовольствие? Эта мысль, навеянная присутствием чудовищного тотема и моей растерянностью, до безобразия вульгарна. Однако я видал вещи и похуже. Я – следователь. И мне известны всякие гнусности. Ну нет. Я тронулся. Не Эмильена. Не она. Она никогда не жаловалась на размеры моего пениса. Устройство её органов не требует излишне большого инструмента, чтобы она испытала удовольствие. Более того, во время ее редких "приступов безумия"… Или я убаюкиваю себя иллюзиями. Быть может, за долгие годы она ощутила необходимость быть распятой, растерзанной на ложе? Нет, я не могу поверить, что корень моего несчастья кроется в физиологии. Это было бы слишком просто.
Почему мне никогда не удается использовать в своей частной жизни таланты и опыт уголовного следователя? Когда я думаю о нас, то перестаю рассуждать и двигаюсь вслепую, блуждаю в потемках. Нельзя быть следователем и обвиняемым одновременно, но есть и кое-что еще. Я столь же бессилен, как и человек, пришедший со стороны. И, может быть, бессилие мое больше, поскольку я осознаю его.
Вернувшись домой, Эмильена взглядом предупреждает меня, чтобы я воздержался от критики её приобретения. Ужасно. Я уже представлял себе, какие упреки выскажу или, по крайней мере, несколькими тяжелыми взглядами, безжалостными намеками сумею выразить свое неодобрение, а сам оказываюсь смешным, подавленным, даже виноватым. Ограниченный мелкий буржуа, не понимающий искусства. В чем я ее могу обвинить? Как перейти в наступление? "Вижу, твоя гигантская висюлька заняла место моего любимого кресла". Невероятно.
А кроме того, я боюсь выдать себя при малейшем возражении – она догадается, что истинные мотивы заключены в другом, что я знаю все о её изменах. Разразится громкий скандал. Предпочитаю промолчать. Сделать вид, что ничего не заметил. Так легче.
Однако я, похоже, выбрал (невольно) наилучшую тактику. Мое молчание настораживает её. Быть может, она ждала комплиментов?
– Ты и пары слов не произнес после моего прихода, – бросает она, садясь за стол. – Из-за своего убийцы?
Я должен был бы возразить, что нет, что это из-за отвратительной штуковины, которую она приволокла в мою малую гостиную.
– Да, – отвечаю я, – мы выслушали подробный рассказ о его убийстве, во всяком случае, о том, за которое его арестовали.
Эмильена наклоняется вперед.
– Как он убил? Пулей в лоб? Прикончил дубинкой?
Её презрительный тон относится как бы к моему обвиняемому, но на самом деле она презирает не убийцу, а меня, поскольку я вынужден общаться с убийцами.
Меня охватывает какое-то странное возбуждение, и, хотя я знаю, что вскоре пожалею о своих словах, промолчать не в силах.
– Нет, не совсем так. Он тщательно связал ее в погребе, изнасиловал, надругался, помучил, а потом разрезал на мелкие кусочки и уложил их в банки для варенья. Это заняло у него девять часов, с девяти вечера до шести утра. Можно сказать, что ночь у него прошла не впустую.
Эмильена икнула. Оттолкнула тарелку и закашлялась в салфетку. Я безжалостно продолжаю:
– Своего рода художник. В конце концов, мы с тобой занимаемся одним и тем же. Мы общаемся с художниками.
И про себя добавляю, что со своими художниками не сплю и не наполняю дом произведениями их творческого воображения. Однако маленькая красивая грудка в банке из-под варенья равноценна гигантскому фаллосу в гостиной.