Унижение - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В таких разговорах легко и бесстыдно обнародовалось все самое интимное. Самоубийство представало великой целью, а жизнь — ненавистной повинностью. Некоторые больные знали Экслера по тем немногим фильмам, в которых он снялся, но эти люди были слишком погружены в свои трудности, чтобы уделять ему больше внимания, чем всем, кроме самих себя. А больничному персоналу хватало работы и было недосуг отвлекаться на театральную знаменитость. Его практически не узнавали в больнице, и не только другие — он сам себя не узнавал.
Когда Экслер заново открыл для себя чудо ночного сна и сестра стала будить его к завтраку, ужас начал потихоньку отступать. Первый прописанный препарат от депрессии не подошел ему, второй тоже, третий не вызвал непереносимых побочных эффектов, но приносил ли какую-то пользу, было непонятно. Экслеру не верилось, что полегчало от таблеток, или от бесед с психиатром, или от групповых занятий, или от арт-терапии, — все это казалось ему пустыми играми. Приближался день выписки, а никакой связи между болезнью и чем-то реально происходившим так и не нащупали, и это его пугало. Как он говорил доктору Фарру — и в чем потом убедил себя, добросовестно стараясь доискаться до причин во время их сеансов, — актерское дарование оставило его без всякой причины, и так же беспричинно отхлынуло, по крайней мере на время, желание покончить с собой. «Ничто не происходит по какой-то причине, — сказал он врачу. — Проигрываешь ты или выиграешь — это всего лишь каприз. Всевластие случая. Вероятность отмены, отыгрыша. Да, непредсказуемой отмены».
Ближе к концу пребывания в больнице у него появилась приятельница, и каждый вечер за ужином она заново рассказывала ему свою историю. Экслер впервые увидел ее на сеансе арт-терапии, а после они сидели друг против друга в столовой, болтали, как влюбленные на свидании или, точнее, — учитывая тридцатилетнюю разницу в возрасте — как отец и дочь, правда, речь шла опять-таки о попытках самоубийства. Они познакомились через пару дней после ее поступления в больницу — к арт-терапевту не пришел никто, кроме них двоих. Врач дала им, как малышам в детском саду, по листу белой бумаги и по коробке цветных карандашей и велела нарисовать что хочется. Он подумал, что не хватает разве что маленьких столиков и стульчиков. Чтобы порадовать доктора, они пятнадцать минут молча старательно рисовали, потом — снова ради нее — внимательно слушали, что скажет каждый из них о рисунке другого. Женщина нарисовала дом и сад, а он — себя, рисующего картинку. Когда врач спросила его, что это, он ответил:
— Портрет человека, который сломался, лег в психиатрическую больницу, ходит на арт-терапию и которого арт-терапевт попросил что-нибудь нарисовать.
— А если бы вас попросили дать этой картинке название, Саймон, как бы вы ее назвали?
— Это совсем просто: «Какого черта я здесь делаю?».
Пятеро остальных пациентов, которым прописали арт-терапию, либо валялись на койках, не способные ни на что, кроме как лежать и плакать, либо под влиянием внезапного порыва в неурочный час кинулись к кабинетам своих врачей и сидели под дверью, готовясь жаловаться на жену, мужа, ребенка, начальника, мать, отца, бойфренда, подружку — или кого там еще они больше никогда не хотели видеть; или хотели видеть только в присутствии врача, если не будет крика, насилия или угроз насилия; или хотели видеть на любых условиях и вернуть любой ценой, потому что ужасно скучают. Каждый из них сидел и ждал своей очереди, чтобы очернить отца или мать, осудить сына или дочь, принизить супруга, заклеймить, или оправдать, или пожалеть себя. Двое или трое из них, еще способные сосредоточиться — или притвориться, что способны сосредоточиться, — на чем-нибудь, кроме своих жалоб и своего горя, в ожидании приема листают «Тайм» или «Спортс илластрейтид» либо решают кроссворд, напечатанный в местной газете. Остальные напряженно и мрачно молчат и про себя проговаривают — на языке популярной психологии или грязных непристойностей, житий святых или параноидального бреда, на языке колебаний между нормой и ненормальностью, подобных траектории шарика в пинболе, — проговаривают свои роли, и каждая укладывается в одну из древних схем: инцест, предательство, несправедливость, жестокость, месть, ревность, вражда, желание, потеря, бесчестье, скорбь.
Она была миниатюрная бледная брюнетка, похожая на хрупкого, тощего, болезненного подростка, и казалась на четверть моложе своего истинного возраста. Звали ее Сибил ван Бюрен. На взгляд актера, ее тридцатипятилетнее существо не просто отказывалось быть сильным, но страшилось силы. Однако деликатность и утонченность не помешали ей по пути с арт-терапии в жилой корпус предложить ему: «Не поужинаете со мной, Саймон?» Занятно. Все же чего-то ей хотелось, и она не готова была молча задавить в себе это желание. А может быть, она жмется к нему в надежде, что между ними проскочит какая-то искра, которая и прикончит ее? Он достаточно крупный для этого — кит, способный раздавить эти жалкие останки кораблекрушения, ее существование. Даже здесь, где никакая показная стойкость, не говоря уж о браваде, без поддержки фармакопеи не может замедлить водоворот, неумолимо влекущий к воронке, — даже здесь он не утратил этой свободной, несколько самодовольной манеры держаться, манеры значительного человека, которая когда-то делала его таким интересным и необычным в роли Отелло. Так что если у нее еще и оставалась надежда затонуть, ей, возможно, следовало прислониться именно к нему. Так, по крайней мере, он подумал вначале.
— Я долго жила в напряжении. Соблюдая тысячи предосторожностей, — рассказала ему Сибил за ужином в первый же вечер. — Образцовая домохозяйка: следит за садом, шьет, может починить все что угодно да еще закатывает великолепные приемы. Спокойный, надежный, верный партнер богатого и влиятельного человека. Полная и однозначная преданность своим детям, старомодная озабоченность их воспитанием. Незаметное существование обычной смертной. Ну, пошла я как-то раз в магазин — обычная история. Никаких причин для волнений: дочь играет во дворе дома, маленький сын спит в своей кроватке, влиятельный второй муж смотрит по телевизору турнир по гольфу. Возвращаюсь домой раньше намеченного, потому что, дойдя до супермаркета, обнаруживаю, что забыла кошелек. Малыш все еще спит. По телевизору по-прежнему показывают гольф, но вот моя восьмилетняя дочь, моя маленькая Элисон, сидит на диване без трусиков, а мой богатый и влиятельный муж стоит на коленях на полу, и голова его — между ее толстеньких ножек.
— И что он там делал?
— Что мужчины там делают.
Экслер увидел, что она плачет, и промолчал.
— Вы видели мой рисунок, — сказала она наконец. — Солнце освещает симпатичный домик и цветущий сад. Ну, значит, вы меня знаете. И все меня знают. Я всегда и обо всем думаю хорошо. Мне так легче, и всем остальным, всем тем, кто рядом со мной, тоже. Он как ни в чем не бывало встает с колен и говорит мне: девочка жаловалась, что у нее чешется, и все чесала и чесала, не могла остановиться, и пока она не наделала себе вреда, он решил посмотреть, что там у нее, удостовериться, что ничего страшного. И действительно, ничего там такого нет, заверил он меня. Ни воспаления, ни болячки, ни сыпи… Все в порядке. Хорошо, говорю, а я вернулась, потому что забыла кошелек.
И вот, вместо того чтобы взять его охотничье ружье и изрешетить негодяя пулями, я беру свой кошелек, говорю всем «пока» и отправляюсь в супермаркет, как будто то, что я только что видела, в порядке вещей. В полной прострации я заполняю продуктами две тележки в магазине. И еще набрала бы, и четыре, и шесть, если бы администратор не увидел, что я рыдаю, и не подошел спросить, все ли со мной в порядке. Он отвез меня домой на своей машине. Я не смогла даже одолеть ступенек — меня пришлось нести в постель. Я пролежала четыре дня, не в силах ни есть, ни говорить. Едва могла заставить себя дотащиться до туалета. Официальная версия была такая: у меня высокая температура, и мне велели соблюдать постельный режим. Мой богатый и влиятельный второй муж был ужасно заботлив. Моя дорогая маленькая Элисон принесла мне цветы, срезанные в нашем саду, и поставила в вазу. Я не смогла выговорить этих слов, не смогла задать ей вопрос: «Что твой приемный отец делал у тебя между ног? Кто снял с тебя трусики? Ты ничего не хочешь рассказать мне? Если бы у тебя действительно там чесалось, разве ты не дождалась бы, когда я приду из магазина, и не показала бы мне? Да, я уверена, что именно так ты и поступила бы. Послушай, дорогая, если ничего у тебя там не чесалось… если ты что-то от меня скрываешь, потому что боишься…»
Но боялась-то я. Это я не могла ее спросить. На четвертый день я убедила себя, что все это придумала, а через две недели, когда Элисон была в школе, он на работе, а малыш спал, я взяла валиум, бутылку вина и пластиковый пакет для мусора и попробовала покончить с собой. Но не вынесла удушья. У меня началась паника. Я проглотила таблетки и выпила вино, но потом, когда стала задыхаться, не выдержала и разорвала пакет. И не знаю, о чем я больше сожалею: что попыталась это сделать или что не смогла довести дело до конца. Единственное, чего я хочу, это убить его. Но вот сейчас он один с ними, а я здесь. Он там наедине с моей милой маленькой девочкой! Это невыносимо! Я позвонила сестре и попросила ее пожить с ними, но он не позволил ей остаться в доме на ночь. Он сказал, что в этом нет необходимости. И она уехала. А что я могу? Я здесь, а Элисон там! Я была просто… парализована! Я не сделала ничего, а должна была! Не сделала ничего, что сделал бы на моем месте любой! Надо было хватать Элисон и тащить ее к врачу! Надо было звонить в полицию! Это преступные действия! Они подпадают под определенную статью! А я не сделала ровно ничего! Но он же сказал, что ничего не случилось, понимаете? Он говорит, что я истеричка, что мне показалось, что я сумасшедшая… Но я не сумасшедшая. Клянусь вам, Саймон, я не сумасшедшая! Я видела, как он делал это.