Две березы на холме - Татьяна Поликарпова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты, Карпэй, видать, с ним вместе белену-то жевал — так меня башкой об пол саданул! — пищал маленький парнишка с вострым носиком и здоровым лбом.
— Да не белены! Он, видать, волочьих ягод надрался, от волочьих, знаешь, буйство берет! Хуже белены! Я знаю! — солидно объяснял тоже черный, как Карпэй, но аккуратный лицом и одёжей мальчишка.
— Сид-ди ты! Волочьи — от них один понос, а буйство, оно, паря, от дури! — с презрением протянул еще там кто-то из них — наверно, самый умный, а кто, уж и не успела посмотреть: в класс вернулась Мария Степановна. Одна.
— Ничего, — объяснила она нам. — Это с ним пройдет. Он сейчас у директора, у Мелентия Фомича, посидит, подумает, успокоится. Разбаловался за лето. Хочет себя показать. Ну, хватит о нем. Начнем урок…
Я слушала успокаивающий, разумный голос учительницы: слова, которые она говорила, и то, как она говорила, все напоминало мне дом. Я слушала ее и забывала, что вокруг чужая планета. И с отрадой и утешением представляла себе, как сидят друг против друга Мелентий Фомич и тот мальчишка и глядят друг на друга. И мальчишке трудно, потому что ему приходится смотреть то в один глаз Мелентия, то в другой — в недреманное око, которое смотрит и в сторону и чуть вверх.
Так ему и надо. До чего же противный и вредный мальчишка!
Тетя Еня и бабушка
Я еще не знала, что дом, в котором мне придется жить в Пеньках, стоит совсем рядом с домом противного мальчишки. В одном переулке.
Все совхозные ребята жили в Пеньках на квартирах. За десять километров в школу из дома не набегаешься. Вот и терпели до субботы, а уж в субботу наступал праздник, мы бежали домой. А в понедельник, вместе с запасом продуктов на неделю, нас привозили обратно в Пеньки на лошади.
После уроков первого дня мы с Шурой Омелиной и Верой Зозулей шли домой, на свои квартиры. Веру поселили к Шуре, а Шура жила у какой-то своей тетки. Хотя здесь, в Пеньках, была у нее родная бабушка — мы к ней заходили во время своего путешествия, давно, еще до войны, и ночевали, — но почему-то сейчас Шура не стала жить у бабушки.
Папа еще летом привозил меня знакомиться к той женщине, у которой предстояло мне жить и где уже стояли на квартире директорские дети — Ахтямовы Лена и Энгельс.
Они до меня проучились в Пеньках целую зиму. Папа остановил свою Пчелку у крепких ворот дома, соседнего с домом Шуркиной бабушки.
— Узнаёшь? — коротко спросил меня папа.
Еще бы мне не узнать этот тихий зеленый переулок! От зелени здесь кажется более прохладно, чем на пыльной и широкой, заезженной и затоптанной главной улице деревни.
«Вот, — подумала я, — тем давним летом, до войны, с Шуркой и Аськой мы проходили мимо этих ворот, и я видела этот самый палисадник с тремя молодыми березками; наверное, заметила и окна в голубых резных наличниках и совсем не догадывалась, что это мой дом. Что он ждет меня. И будет ждать три года».
Папа отворял ворота. И они ныли тягуче, как зубная боль. Я шевельнула вожжами, и Пчелка ступила на чисто выметенный двор.
Сердце у меня сжалось от предчувствия разлуки, которая наступит хоть и не сейчас, когда вслед за папой всходила я по пяти ступенькам до светлой желтизны выскобленного крыльца. Вторая снизу ступенька была перекошена, отходила от стенки, и черная кинжальная щель подчеркивала нетронутую чистоту дерева.
«Как же тут в грязь-то ходить?» — со страхом подумала я. А папа отворил дверь в сени, такую же яростно чистую, как и крыльцо, и на меня пахнуло этим острым запахом: ни на что не похожим, не деревенским, вроде бы и приятным, сладковатым и в то же время каким-то тоскливым; от него защемило сердце, запершило где-то в горле. Запах чужого, чистого, пустоватого дома, запах разлуки со всем привычным, домашним. Запах иной планеты.
Потом, когда ехали домой, я спросила папу, почувствовал ли и он, как пахло в сенях у тети Ени.
— Да, — сказал он, — какая-то горючая смесь. Вроде бы и авиационным бензином припахивает… Не думаю, что чистый: этой смесью тетя Еня, наверное, лампу заправляет. Нужно будет привезти ей керосину.
Вот это да! Авиационный! Я как несущественное и скучное обошла в папином объяснении какую-то смесь, какой-то керосин и занялась бензином. То, что здесь лампу заправляют авиационным бензином вместо обычного вонючего керосина, было для меня как сигнал, как знак какой-то совсем новой, необычной жизни, которая должна у меня начаться.
«Откуда же взяться авиационному бензину? — размышляла я. — Аэродромов и близко нет в глуши-то нашей».
— Пап, а откуда он, бензин?
— Да кто ж его знает! Наверное, шофер заезжал переночевать — здесь дорога широкая, — ну и расплатился.
— А у шофера откуда?
— Так ведь заправился где-нибудь авиационным. Бывает, вместо обычного попадет на заправочную цистерна авиационного.
«Как все просто! — подумала я. — Лучше бы так: ехал шофер с военного аэродрома, раненный. Или вез летчиков, тоже раненных, долечиваться в глубокий тыл, то есть в наши края. И заехал в Пеньки переночевать. Попал к тете Ене, потому что у нее такая чистота, а раненым это необходимо. Места здесь много — целая комната, а тетя Еня одна с бабушкой. И весь вечер они, эти летчики, и шофер пили чай и вспоминали свои подвиги. А за чай и ночлег оставили ей немного бензина. Вот как должно было быть, а не простая заправка на простой бензоколонке или нефтебазе».
И все-таки я решила: когда получше познакомлюсь с тетей Еней, спрошу ее, не останавливались ли у нее летчики. Вдруг да и было…
И вот я иду из школы в этот дом, где сени сладко и чуждо пропахли авиационным бензином, как самолеты, летающие в синем небе, и где со мною будут не мои мама и папа, бабуся и Толик, а совсем почти незнакомые люди: тетя Еня, ее лежачая бабушка да Ахтямовы Лена с Энгельсом.
Вот бабушка…
Почему-то, когда мы с папой приезжали летом, я не заметила ее. Лежала ли она тогда на своей широкой, единственной в комнате кровати? Надо будет спросить.
Бабушка сама никуда уйти не могла бы. Ей восемьдесят три года, а пятьдесят из них она пролежала в постели.
Илья Муромец тоже тридцать три года сиднем просидел. Но Муромец после этого стал сильным, могучим богатырем, а тети Енина бабушка вся ссохлась, сморщилась, как прошлогодняя помятая маковка — маковая коробочка. Щеки ее, виски и глазницы ввалились, в сумерки в этих впадинах гнездились тени, и бабушкина голова напоминала череп.
Вечером, сидя за столом у окна, я долго смотрела издали на эту маленькую жутковатую голову (кровать бабушки стояла у задней стены дома, рядом с входной дверью). Не верилось рассказам тети Ени, что раньше, до того как бабушку разбил паралич, была она высокой и полной женщиной.
— Мне ее мыть тогда была одна мука — не приподыму, не поверну, а полежав сколько-то, она еще полнее стала, тяжестью налилась. Работа ее уже не сушила, а организм здоровый, только что ноги не владеют.
А ведь сама тетя Еня была статной, хоть и не толстой, довольно высокой — или, может, так только казалось из-за ее королевской важной осанки, неторопливой, плавной походки? В сильно бористой и длинной, до самых щиколоток, юбке она так незаметно переступала ногами, будто плыла.
И руки были у нее сильные — округлые загорелые запястья по ширине почти не уступали ладони. И полное ведро воды она ставила на скамью так легко, будто это чашка чая, а не ведро.
— Это теперь она стала легкая, словно малый ребенок, — кивнула тетя Еня на бабушку.
А маленькая бабушка лежала на высокой постели среди огромных подушек, как кукла, и все время перебирала четки (это такие крупные бусы) сведенными в щепоть, прямыми, даже и на взгляд негнущимися, темными пальцами. А вот ладони, которые она протянула мне, здороваясь, оказались неожиданно светлыми, розовато-сиреневыми и на ощупь нежными, как у ребенка. Это я почувствовала, когда она взяла мою руку в обе свои, к удивлению моему, теплые ладони и погладила ее, а не пожала, а потом задержала, осторожно прижав, как держат цыпленка или маленькую птичку. Тогда я близко увидела глаза бабушки: темно-коричневые морщинистые веки, лишенные ресниц, уже не могли раскрыться до конца, так что даже краешек белков не виднелся. И наверное, поэтому глаза, неопределенно-темные, с неразличимым зрачком, напомнили мне глаза когда-то жившей у нас дома черепахи. Бабушка и смотрела так же грустно-загадочно, из мира, в который мне хода нет, где живут какие-то иные люди, дуют иные ветры и солнце иное, а скорей всего, в той стране не солнце, а просто сам по себе разлит тихий свет без теней, а может быть, там светит большая бледная луна. Наверное, и бабушка понимала, что я не из ее мира, взгляд ее ко мне шел издалека, как если б я стояла где-то там, через речку, на другом берегу, а не рядом с ней.
— Ах ты моя ласточка! — тихо прошелестел ее голос. — От мамушки-то как рано на дальнюю сторонушку! Звать-то как?