Не уходи - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ада до меня дозвонилась, я только что уехал после дежурства.
Альфредо — лучший врач на этом отделении, однако никаким особым уважением он не пользуется, манеры у него не импозантные. Ведет он себя неброско, явных внешних достоинств не имеет; оперирует он в тени заведующего отделением и сразу тушуется, стоит заведующему на него взглянуть. Много лет назад я пытался давать ему советы, да только он меня не слушался: характер у него вовсе не на высоте его таланта. С женою он разъехался; знаю, что у него есть сын-подросток примерно твоего, Анджела, возраста. Его дежурство уже кончилось, он вполне мог бы сидеть дома — какому же хирургу приятно оперировать родственника своего коллеги?.. Но нет, он прыгнул в такси, а когда застрял в пробке, то выскочил из машины и под проливным дождем побежал в клинику, боялся опоздать… Уж и не знаю, поступил бы я так же на его месте или нет.
— Там, наверху, все готово? — спрашивает Альфредо.
— Готово, — говорит медсестра.
— Тогда мы поднимаемся.
Ада приближается к тебе, отсоединяет от дыхательного аппарата, прикладывает ко рту нагубник кислородной подушки — это на время транспортировки. Потом тебя везут. Одна твоя рука падает с каталки как раз в момент, когда каталку вдвигают в кабину лифта; Ада наклоняется, берет руку и кладет на место.
Я остаюсь с Альфредо наедине, мы устраиваемся в комнате по соседству с реанимацией. Альфредо зажигает свет в негатоскопе, вешает на него твою пленку и рассматривает ее почти в упор. В какой-то точке он останавливается, наморщивает лоб, сосредотачивается. Я-то знаю, что это значит — искать какую-то полутень, способную тебе помочь, на туманном поле рентгеновского снимка.
— Видишь, — говорит он, — вот это — основная гематома, она сразу же над мозговой оболочкой, до нее я доберусь легко… Нужно будет посмотреть, в каком состоянии сам мозг, этого заранее не скажешь. Потом, есть еще вот это пятнышко, оно глубже; тут сказать трудно, это может быть рикошетным кровоизлиянием.
Мы смотрим на тускло светящееся поле, изображающее твой мозг. Оба мы знаем, что врать друг другу нам не положено.
— Может статься, у нее уже вовсю идут ишемические осложнения, — шепчу я.
— Я должен забраться в череп, и мы сразу все поймем.
— Ей всего пятнадцать лет.
— Вот и хорошо, значит, сердце у нее сильное.
— Она вовсе не сильная… она же девчушка.
Колени у меня невольно подгибаются, и вот, рухнув на пол, я уже плачу безо всякого удержу, прижимая ладони к мокрому лицу.
— Она умрет, правда? Ведь мы оба это знаем, у нее вся голова наполнена кровью.
— Пока еще ни черта мы не знаем, Тимотео.
Он встает на колени рядом со мною, энергично меня трясет, а заодно и сам встряхивается.
— Сейчас мы вскроем череп и посмотрим. Отсосем гематому, дадим мозгу роздых, а после этого мы посмотрим.
Он встает на ноги.
— Пойдешь со мной в операционную, да?
Я утираю нос и глаза рукой, потом тоже встаю. На уже отросшей щетине у меня остается влажная поблескивающая полоска.
— Ну нет, я по хирургии мозга ни хрена не помню, от меня толку не будет…
Альфредо смотрит на меня в упор — он знает, что я лукавлю.
В лифте мы уже больше не разговариваем, смотрим наверх, на светящиеся цифры этажей. Расходимся без слов, избегая прикасаться друг к другу. Я делаю несколько шагов и присаживаюсь в комнате отдыха врачей. Альфредо сейчас готовится. Мысленно я слежу за его движениями, за всем этим ритуалом, который я так хорошо знаю. Вот его руки до локтей погружаются в большую стальную раковину, вот ладони откладывают продезинфицированную губку, мне в ноздри так и ударяет запах аммиака… Одна медсестра подает ему стерильные полотенца, другая завязывает тесемки халата. Вокруг стоит особое молчание, это молчание людей, которые только что разговаривали. Вот фельдшер, которого я прекрасно знаю, проходит перед открытой еще дверью, я перехватываю его взгляд — но человек этот тут же начинает прилежно рассматривать мягкие резиновые подошвы своих туфель. Потом в дверях появляется Ада. Та самая Ада, которая так и не вышла замуж, которая живет на первом этаже и окна ее спальни выходят в скверик, куда постоянно падает белье с балконов верхних кооперативных квартир.
— Мы начинаем, вы и вправду не хотите присутствовать?
— Не хочу.
— Вам что-нибудь принести?
— Не надо.
Она кивает, пробует улыбнуться… но мы, кажется, уже обо всем поговорили…
— Послушайте, Ада, — останавливаю я ее.
— Да, профессор? — Она проворно оборачивается.
— Если это произойдет, сделайте так, чтобы все вышли. И прежде чем вы позовете меня, выньте у нее изо рта дыхательную трубку и капельницы уберите, отсоедините все провода, закройте рану… В общем, отдайте мне ее в приличном виде.
Сейчас Альфредо миновал фильтрационную зону, вошел в операционную, воздев кверху руки; хирург-ассистент идет навстречу, сейчас он натянет ему перчатки. Ты уже лежишь в лучах бестеневой лампы. На мою долю достается самое мучительное — нужно известить твою мать. Она сегодня утром улетела в Лондон — ты ведь это знаешь, — она должна была кого-то там проинтервьюировать — по-моему, какого-то министра; порядком волновалась. Она отъехала со двора в такси чуть раньше, чем ты отправилась в школу. Краем уха я даже слышал, как вы выясняли отношения в ванной. В субботу ты пришла домой поздновато, уже в первом часу, и эти пятнадцать минут опоздания очень ее рассердили — есть вещи, к которым она не проявляет никакой снисходительности, договоренность для нее дело святое, тот, кто ее нарушает, совершает самое настоящее покушение на душевный покой Эльзы. Она вообще-то мать любящая, несмотря на эти строгости, они ее, конечно, защищают, но, поверь мне, они же ей и в тягость. Я-то знаю, ты ничего зазорного не делаешь, ты просто тусуешься со своими приятелями перед запертым подъездом школы. Вы там подолгу болтаете в темноте, на холоде, спустив рукава свитеров на самые ладони, поеживаясь под стенными надписями… есть там и граффити просто гигантских размеров. Я всегда давал тебе волю, я ведь тебе доверяю, я доверяю даже твоим ошибкам. Я тебя знаю — ту тебя, какой ты бываешь дома в те редкие минуты, когда мы вместе, но какой ты бываешь с другими, это мне неизвестно. Я знаю, что у тебя доброе сердце, ты его без остатка тратишь на всевозможные закадычные дружбы. Ну и молодец, ради сердечных порывов, право же, стоит жить. Вот только твоя мать так не думает, она думает, что ты мало занимаешься, что много сил тратишь совсем не на то и в конце концов наберешь хвостов.
Иногда ваша школьная компания, вволю набродившись по нашему кварталу, под вечер забивается в этот паб на углу, в эту дымную подвальную кишку. Как-то раз, проходя мимо, я поглядел в одно из низеньких окошек, выходящих прямо на тротуар, — увидел, как вы смеетесь, обнимаетесь, давите окурки в пепельницах. Я в этот вечер был пятидесятипятилетним элегантным господином, совершающим в одиночестве свой вечерний моцион, а вы сидели там, внизу, за маленькими зарешеченными окошками, около которых останавливаются и задирают лапу собаки, и были такими юными, такими едиными. Вы были прекрасны, Анджела, вот что я хотел тебе сказать, невероятно прекрасны. Я наблюдал за вами, почти стыдясь этого, с таким же любопытством, с каким старик смотрел бы на ребенка, отвергающего шоколадку. Да, да, я видел, как вы, сидя там, внизу, отвергаете всю остальную жизнь, предпочитая ей этот прокуренный паб.