Рваные паруса. Гротеск - Леон Во
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артистов начинал окутывать приятный туман известности. Как и не было отпуска, как и не расставались, как и не выпускали из рук приятное дерево осточертевшего станка. Неизменна глубина совершаемого «grand plie». Но… Погрузился? Подтяни спинку, разверни коленки, собери лопатки и подай копчик вперёд. Поза, конечно, не нова, но она приобретала всё новые краски и открывала непознанные грани с увеличением количества попавших в неё.
И все они очень любили дядюшку Серго, и он прекрасно понимал, что опереться то ему в предстоящем сезоне не на кого.
Во всём нужно искать и находить Прелесть. Не нашёл сегодня, ищи завтра, позже… С шумом, в проказах, в богатстве или в его отсутствие. Прелесть – это одно из немного, о чём всегда, найдя, можно сказать, что она – Прелесть – совсем не в этом.
Предсказание
Одним из основных животных инстинктов, не поддающихся ни здоровому, ни психически-отклоненному вразумительному объяснению, у трудящегося в меру своей неискушённой мышечно-умственной деятельности на благо неизбежной эволюции местного значения вида является частая смена обычного скотского потребительского настроения безудержным мифотворчеством. Приглядят, бывало, зоркие и чуткие индивиды над лесом подходящее Солнце и давай к нему рваться, кто быстрее, или кто хитрее. А к концу дневной временной дистанции, не приведи Случай, Луну кто заметит. Так тут и совсем картина весёлая до крови растанцуется, всем сразу навстречу ночному светилу позарез нужно делается. Ну, а созвездий всяких на небе поначёркано достаточно, чтобы смена направлений движения за явным призраком не наскучила.
В такой безуспешной и тревожной погоне проходит не день не два, не месяц, а неопределённое неограниченное время, которое можно назвать, да хоть и сезоном, к примеру. Сезон, там, Луны! Сезон Большой Медведицы! Десять Золотых Сезонов Плутона! Уже и лес поменялся, и норы новые, и подножный корм не поддаётся описанию, а всё мечутся – то к Солнцу, то от него, но, как бы, к нему. И никто не отдаст себе отчёта в перерыве столь полезной деятельности, что получается: неизменно склонность к мифотворчеству – следствие всегдашней работы – было сильнее, чем опасение бросить на неизвестную почву семена крупной мечты.
– Место настоящего артиста в буфете! Мить, иди и закажи Мариванне по яичнице, – Марченко задержался в гардеробе перед зеркалом. Дворский, не останавливаясь, прошёл на второй этаж. Там был кабинет главного балетмейстера. Что бы Алексей Анатольч не говорил о Додоридзе в коридорах, а на поклон к нему ходил каждое утро.
– Да там очередь, наверняка, – Смирный ещё не знал, что Мариванна по случаю Дня Встречи набила буфет чешским пивом.
– Конечно, очередь, живые люди кругом, не Музей Пушкина с манекенами. Так пойди и постой!
– И мне займи, не в службу, – Савелий Сидоров, как всегда, гладко выбритый и с безукоризненным пробором, стоял возле новенькой дежурной, женщины тучной, но с претензией.
– Нефёдыч, Батя! Как живой! Почему загар только на ушах? – Лёва был младше Сидорова на десять лет, и после поездки в Индию, где они жили в номере вместе, звал его Батей в знак особого расположения, – Всё не угомонишься. Женщина на посту, а ты с пустяками, небось, с утра пораньше. Познакомь!
Лёва прилёг левым локтем на стол дежурной, а правую руку протянул в ожидании руки для поцелуя. Савелий, замявшись, начал играть бровями и вздыхать, поглаживая, почему-то, свой портфель.
– Марго! – дежурная протянула руку, болтанула грудями, и замерла при поцелуе.
– Молодец, гусар, завидую! Ну, ты – не Фёдыч, ты – Фёдыч! – «царёк» тоже погладил Савелиев портфель и, ещё раз поправив причёску, поспешил за посланным в буфет Митей.
Сидорову оставалось три года до пенсии, но выглядел он молодо, продолжал легко танцевать Леля и надеялся на продление своей творческой жизни. Додоридзе его любил, а не любил, так терпел, а не терпел, так любезно делал вид, что любил. Савилий Нефёдович был женат, имел прекрасного сына, любил его, и вообще был воспитанным и внимательным человеком. Именно это и подкупало в нём при встрече, и многим женщинам он нравился сразу, и сразу же отвечал им взаимностью, пока не передумали. Ещё до Индии Лёва узнал Сидорова ближе, пару раз сидел с ним в дождливую погоду в ресторане ВТО. Марченко любил рассказы старшего поколения. Как поэт-эпиграммист, он всегда находил что-то для очередного сюжета. Позже выяснилось, что Савелий любит поэзию, и Лёва стал почитывать ему не только эпиграммы, но и вещи вполне серьёзные, которые, например, Мите читать было совершенно бесполезно.
– Лёв, там сегодня «Золотым Фазаном» балуют, если Мухин не всё ещё выпил, – Батя догонял своего юного друга с задором сверстника, как будто, и не было этих нарочитых подколов в гардеробе.
С юмором у Лёвы всегда было хорошо, но когда он оканчивал училище, его юмор был добрее, что ли, чютче, хотя он уже тогда баловался сочинением эпиграмм и пробовал их на одноклассниках. Но с каждым годом, прожитым в театре, юмор «от Марченко» приобретал всё большие: во-первых – всеядность, не только для соседей по парте, а во-вторых – саркастичность и адресную беспощадность. Но за маску скомороха, которую он чаще всего одевал, ему многое прощалось. Вот и сейчас, ещё с прошлого сезона по углам ходили последние эпиграммы Лёвы на Лопухова и Акрилова, мужа Скворцовой, сочинённые в коридоре, сходу и попавшие в цель неожиданно, как для самих мишеней, так и для их жён. Кордебалет был в восторге (народ всегда радуется, когда щиплют господ), а этой силе надо подыгрывать, и мужья-партнёры натужно улыбались каждый раз, как слышали Лёвкины вирши. Думаю, и вам эти тексты подарят весёлую минутку. Вот – портрет Акрилова «кисти Марченко»:
Наделен и супругой, и формой,
И в глазах вечно томная муть,
И вдобавок – борец за реформы,
Лишь ему разжуют, в чём их суть.
К Филиппу Лопухову Лёва обращался по имени, но не Филя, как супруга, а как его звали в детстве родные (и откуда эти поэты всё знают?) – Липа:
Липка, Липка,
Где твоя улыбка —
Та, с которой вышел из МАХУ?
Самая непоправимая ошибка, Липка,
То, что её любят наверху!
Ну, как не улыбнуться и не испытать внутреннюю радость, когда про тебя так написали…
МАХУ – это, не больше, не меньше, Московское Академическое Хореографическое Училище, общий роддом, так сказать. Почти весь балет театра были выпускниками этого неоднозначного заведения – прошу прощения, махуевцами. Это всех сближало и делало похожими на одну большую семью. Но только похожими. Старшие помнили младших эдакой шумной массой в трусиках и маечках, а младшие почти всегда были влюблены в старших. И редко, кто ссорился… Вру! А врать не хорошо! Ссорились, и ещё чаще, чем обычные люди, дружили выпуск против выпуска, и не разговаривали годами, и вдруг разводились, и женились наоборот, и предавали педагогов, и пудрили мозги молодёжи и провинциальным новичкам, и всю творческую жизнь ждали перемен.
Марченко с Сидоровым подошли к буфету. Лёва знал, что, увидав его, все будут ждать шутку, кто с удовольствием, а кто и с отвращением, но ждать будут. Обмануть ожидания было нельзя, и он надул лицо в портрет покойного вождя-героя. Батя открыл перед ним дверь.
– Дорогие и не очень дорогие товарищи! Сбор трупов в пользу руководства театра объявляю открытым! – сказал знакомым голосом Лёва, помахал рукой и хрюкнул по-генеральному.
Дружный хохот обозначил, что настроение у всех было пока хорошее. Смирный уже расставлял на столе у окна пиво и яичницы. До звонков к собранию оставалось ещё минут тридцать. За ближайшим столом сидели Коля Мухин и Костя Шарин (участь вечно юных танцовщиков – по тридцать, а всё Коляны, Костики, Лёвики), и не один «фазан» иссяк ради их доброго настроения. Лёва часто проводил с ними время. Это всегда было весело, умно и зло, и при встрече они открыто симпатизировали друг другу. Так было и сейчас, Сидоров прошёл прямо к столу, где над сервировкой из одних вилок трудился Митя, а Лёва задержался.
– А где же Игнат?
Клички в театре, как и в школе, давали чаще всего по фамилиям, и Игнатом был, как легко додумать, Юра Игнатов, третий в этой компании. Он тоже пытался казаться весельчаком, но сквозь его смех всегда была слышна, не то, чтобы грусть, это было бы благородно, но чаще – скука. И это многих отталкивало. Жил он с родителями, постоянно заводил себе подругу, открыто любил её, хотя к любви это совершенно не имело отношения, и естественно, ни какая из них долго этого не выдерживала. Высокий исполнитель Дон Кихота и Монтанелли был, как бы это поточнее, пустоват, и перспектива одиночества вдвоем, да ещё и с родителями отпугивала даже самых безразличных.