Покой - Вулф Джин Родман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот наконец мы, два карапуза, хватаемся друг за друга и пыхтим со слезами на глазах, как два раскрасневшихся бойца. На мгновение мы теряем равновесие.
Снаружи тетя Оливия закурила сигарету в мундштуке из мамонтовой кости (зуб дьявола) длиной с ее предплечье. «Шкура есть?» – спрашивает миссис Сингер, глядя на мою мать, и та отвечает: «Да, она на пианино; когда Ханна опять появится, попрошу, чтобы принесла», а миссис Грин, которая почему-то прислуживает маме – я слишком юн, чтобы в этом разбираться, но мы владеем фермой ее мужа, – провозглашает: «Я добуду ее, принцесса Белый Олененок», и мама: «Лети быстрее, принцесса Птичка-Невеличка», и все смеются, потому что они воображают себя индианками, и миссис Грин, которая совсем не невеличка, а низенькая, ширококостная и грузная, выбрала такое имя (хотя ей больше бы подошло «принцесса Кукурузница», как предлагала принцесса Звезда-за-Солнцем, моя тетя Оливия), чтобы всякий раз по-дурацки улыбаться, когда оно звучит во время ритуалов (и стоять, прижав правую руку к груди, пока моя мать вплетает ей перо в волосы перед церемонией готовки брауни для пау-вау[7]).
– Прискорбно, что так получилось, – говорит мама. – Кто-то должен был беречь старую шкуру.
Принцесса Певчая Птица, чей муж – строительный подрядчик, говорит:
– Надо было замуровать ее в фундаменте.
А принцесса Зелье Радости, сестра Элеоноры Болд, прибавляет:
– Ее хотели показать школьникам.
Миссис Грин возвращается, благоговейно неся мягкий сверток из оленьей шкуры – бледно-коричневой и почти такой же мягкой, как замша. Моя тетя Оливия – оливковая кожа, овальный лик, самая привлекательная женщина из присутствующих, если считать Элеонору Болд девушкой (а таковой она и была: кочегары и коммивояжеры, торговцы скобяными изделиями и батраки – все это персонажи мифические, как кентавры), – берет у нее сверток и разворачивает, зажав мундштук в зубах, изумляя и скандализируя остальных.
– Тут пусто, Делла.
– Я знаю, – говорит мама. – С этим придется разбираться самим.
– Откуда шкура? – спрашивает миссис Сингер.
– Добыча Джона, – говорит тетя Оливия и уточняет с улыбкой: – В смысле, вождя Белого Олененка.
– Ох, Ви!
– Я просто дурачусь, – говорит принцесса Звезда-за-Солнцем, почесывая Мин-Сно за ушами.
– Ох, Ви!
Приходит Ханна, убирает тарелки из-под торта, приносит кофе.
– Где дети, Ханна?
– Внутри. Точно не знаю. Кто-то из них вроде на краю огорода.
Руки у нее красные, волосы белые, лицо большое и квадратное. Она помнит фургоны[8], но не говорит об этом. Моя мать разговаривает с мужем, тетя Оливия – со своими собаками, жена методистского священника – с Богом, а бабушка – с Ханной, но та беседует только со мной, из-за этого я, сидя в постели у очага, все еще слышу ее, в то время как многие другие замолчали навсегда. Я отправляюсь в старый дом, особняк моей бабушки, на кухню, где в центре пола старый синий линолеум протерт до досок, и Ханна, принцесса Пенных Вод, моет посуду. Сажусь на маленький табурет возле железной печки…
– Все стало совсем другим. И место совсем другое. Раньше я была там, а теперь я здесь, и люди говорят – сказали бы, спроси я кого-нибудь, – что дни и ночи сменяют друг друга, крутятся и вертятся, как электрические часы с маленькой дырочкой на циферблате, которая каждую секунду становится то черной, то белой, и голова идет кругом, если на нее смотришь, но дело не в этом. Почему все меняется только из-за того, что солнце прячется за горизонтом? Вот что мне интересно. Все знают: оно на самом деле не движется. Помню, когда я была маленькой девочкой, совсем крохой, и Мод – он женился на ней после смерти мамули и заставил меня носить на голове мочалку, чтобы уши не оттопыривались, – просила наемную служанку, молодую ирландку, рассказывать ей сказки, и меня такой страх взял – ух какой страх! – я даже не выходила на улицу после наступления темноты, а ты представь себе, как темно было у Сахарного ручья по ночам, ведь там не видать других домов, только наши лампы на фотогене[9] и звезды! Звезды сияли так ярко, будто висели прямо над крышей; однажды я все-таки вышла наружу, на заднее крыльцо, и почувствовала под ногами кукурузу, которая просыпалась, когда я днем кормила цыплят, – тут мне стало ясно, что мир остался таким же, каким был, и я пошла прямиком к насосу, где тоже ничего не изменилось (стоило спуститься с крыльца, стало даже чуть светлее), и я вернулась домой, ступая широко и подобрав юбку, чтобы не споткнуться об подол. Теперь все исчезло, а когда мы с Мэри туда вернулись, Сахарного ручья тоже не увидели, только сухие камни на том месте, где он был. Это было в мае – нет, не в мае, а в июне – во второй половине мая или первой половине июня, не важно… И наш дом, он стал таким маленьким. Просто немыслимо, чтобы мы там жили всей семьей. Он оседал, разрушался, никто бы не смог пройти через его узкие двери. Я никогда в жизни не бывала дальше сотни миль от этого крошечного дома, а теперь его нет, и я даже не увидела, как он сгинул.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Я разделяю чувства Ханны, хотя и на свой лад. Мой дом не уменьшился, а разросся. (И пока что не разваливается.) Я спрашиваю себя, зачем мне понадобилось столько комнат – кажется, их становится все больше всякий раз, когда я отправляюсь исследовать свое жилище, – и почему они такие просторные. Эта комната велика в ширину, а в длину еще больше, с двумя громадными окнами на западной стороне, выходящими в сад, с востока же стена отделяет ее от столовой, кухни и моего уединенного кабинета, куда я теперь не заглядываю. В южном конце камин из бутового камня (вот почему я теперь живу здесь; это единственный камин в доме, разве что я забыл про еще какой-нибудь). Пол выложен плитняком, стены кирпичные, а между окнами висят картины. Мое ложе (не настоящая кровать) стоит перед камином, где я могу греться. Когда наступит лето – мысль кажется мне странной, – возможно, я опять буду спать в собственной спальне этажом выше.
И тогда, быть может, все действительно пойдет по-старому. Интересно, что бы случилось, останься Ханна переночевать на ферме у Сахарного ручья (я буду называть ее так; без сомнения, соседи называли это место домом Миллов)? Потекли бы воды вновь, журча в ночи и оделяя влагой сухие камни?
– Ханна?
– Ну что такое, чего ты хочешь? Вот сидит на табурете большеглазый малыш, и что же он успел за свою жизнь изведать? Труд? Ой, нет – ты ни дня не трудился. Глянь-ка на эту тарелку. Вот она какая, работа на хозяина. Ну, твоей вины в этом нет. Мне уже недолго осталось, Денни. Не понимаешь, что за чушь я несу? Тогда вымой всю посуду, а я сбегаю и поиграю в пятнашки с детворой. Вот же удивится твоя мама – спросит, кто эта новенькая? Я как раз собиралась сказать, что помню ее совсем малышкой, только вот на самом деле не помню, потому что она не из этих мест; твой отец в детстве играл с другой девочкой. Иногда теплыми летними вечерами под газовыми фонарями собиралось больше ребят, чем светских болтунов у какого-нибудь камина. Скоро опять наступит теплое лето, и ты, наверное, тоже отправишься туда, а я испеку пряники к рутбиру[10]; еще одну зиму пережила, а летом мне умереть не суждено – я всегда это знала.
Кажется, я никогда не видел, чтобы кто-нибудь мыл посуду на нашей кухне. Там есть посудомоечная машина, и ею всегда пользовались, только сперва соскребали объедки в слив и спускали в утилизатор – раковина была чем-то вроде мусорного бака. Теперь я готовлю еду в камине и ем рядом с ним; да мне и нужно-то совсем немного пищи.
– Вы худой, мистер Вир. Ваш вес ниже нормы.
– Да, вы всегда проверяете меня на диабет.