Русские лгуны - Алексей Писемский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вот как, – отвечал Вакорин, ложась грудью на дрожки и сам, кажется, не зная хорошенько, что он делает, – вот руки сюда засуну, а ноги сюда! – сказал он и в самом деле руки засунул в передние колеса, а ноги в задние.
– Отпускай! – крикнул он каким-то отчаянным голосом державшему лошадь кучеру.
Тот отпустил. Лошадь бросилась, колеса завертелись; Вакорин как-то одну ногу и руку успел вытащить, дрожки свернулись набок, лошадь уж совсем понесла, так что посланный за нею верховой едва успел ее остановить.
Вакорин лежал под дрожками.
– Вставайте! – сказал подъехавший к нему верховой.
– Немного, проклятая, наскакала – остановил же! – сказал Вакорин и хотел было подняться, но не мог: у него переломлена была нога.
Лет десять тому назад я встретил его в В… совсем уже стариком, хромым и почти нищим. Он сидел на тротуаре и, макая в пустую воду сухую корку хлеба, ел ее. Невдалеке от него стоял босоногий мальчишка и, видимо, поддразнивал его. «Лисичий охотник, лисичий охотник!» – повторял он беспрестанно. Это было прозвище, которое Вакорину дали в городе после первого несчастного с ним случая по поводу лисьей шкуры. Старик только по временам злобно взглядывал на шалуна. Я подошел к нему.
– Что это, Петр Гаврилыч, до чего это ты дошел? – спросил я его.
– Что делать, сударь? Стар стал уж!.. А добрых господ, как прежде было, нынче совсем нет! – отвечал он, и слезы навернулись у него на глазах.
Кого он под «добрыми господами» разумел – богу известно!
III
Кавалер ордена Пур-ле-мерит[2]
Прелестное июльское утро светит в окна нашей длинной залы; по переднему углу ее стоят местные иконы, принесенные из ближайшего прихода. Священник, усталый и запыленный, сидит невдалеке от них и с заметным нетерпением дожидается, чтобы его заставили поскорее отслужить всенощную, а там, вероятно, и водку подадут. Матушка, впрочем, еще не вставала, а отец ушел в поле к рабочим. Я (очень маленький) стою и смотрю в окно. Из поля и из саду тянет восхитительной свежестью. Тут же по зале ходит ночевавший у нас сосед, Евграф Петрович Хариков, мужчина чрезвычайно маленького роста, но с густыми черными волосами, густыми бровями и вообще с лицом неумным, но выразительным; с шести часов утра он уже в полной своей форме: брючках, жилетике, сюртучке и пур-ле-мерите. Орден сей Евграф Петрович получил за то, что в чине армейского поручика удостоился великого счастия содержать почетный караул при короле прусском в бытность того в Москве. Раздражающее свойство утра заметно действует на Евграфа Петровича; он проворно ходит, подшаркивает ножкою, делает в лице особенную мину. Евграф Петрович – чистейший холерик; его маленькой мысли беспрестанно надо работать, фантазировать и выражать самое себя. В настоящую минуту он не выдерживает, наконец, молчания и останавливается перед священником.
– Вы дядю моего Николая Степаныча знавали?
Священник поднимает на него глаза и бороду.
– Нет-с! – отвечает он с убийственным равнодушием.
– Как же, гвардейского корпуса командиром был, – продолжал Хариков опять как бы случайно. – Да вы знаете, что такое корпусный командир?
– Нет-с! – отвечает и на это священник и, в то же время вытянув из своей бороды два волоска, начинает их внимательно рассматривать.
– Войско наше разделяется на роту, батальон, полк, дивизию и корпус – поняли?
Священник вытянул целую прядь волос.
– Понял-с, – произнес он.
– Ну, а слыхали ли вы, – продолжал Хариков чисто уже наставническим тоном, – что покойный государь Александр Павлович великих князей Николая Павловича и Михаила Павловича держал строгонько?
Священник отрицательно покачал головой.
– Ну, так это было! – произнес Хариков полутаинственно и полушепотом. – И что значит военная-то дисциплина… – продолжал было он, прищуривая глаза, но в это время в комнату вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и серьезный, и сел тут на стул.
Евграф Петрович употребил над собою все усилие, чтобы продолжать разговор в прежнем тоне.
– И так как великий князь был бригадным, дядя корпусным, я – адъютантом…
– У кого это адъютантом? – перебил его отец.
– У дяди Николая Степановича, – отвечал ему скороговоркой и не повернувшись даже в его сторону Хариков.
– А!.. – произнес отец.
Все очень хорошо знали, что Хариков никогда и ни у какого своего дяди адъютантом не бывал, и сам он очень хорошо знал, что все это знали, но останавливаться было уже поздно.
– Великий князь обыкновенно каждую неделю являлся к дяде с рапортом, – говорит он, стараясь скрыть волнение в голосе, – я, как адъютант, докладываю… Дядя выйдет и хоть бы бровью моргнул… Великий князь два пальца под козырек и рапортует: «Ваше высокопревосходительство, то-то и то-то!..» Дядя иногда скажет: «Хорошо, благодарю, ваше высочество!», а иногда и распеканье. Так не поверите вы, – продолжал Евграф Петрович, обращаясь уж более, кажется, к иконам, чем к своим слушателям, – идет великий князь назад через залу… Я его, разумеется, провожаю… он возьмет меня за руку, крепко-крепко сожмет ее. «Тяжело, говорит, братец Хариков, жить так на свете».
Эти слова священника даже пробрали; он повернулся на стуле и почесал у себя за ухом. В лице отца появляется какая-то злобная радость.
– А как вы с ним кутить ездили? – спросил он хоть бы с малейшим следом улыбки на лице.
– Ездили! – отвечал Хариков, слегка вспыхнув. – С Николаем Павловичем, впрочем, не часто, а все с Михаилом Павловичем… тот любил это… Пишет, бывало, записку: «Хариков, есть у тебя деньги?» Ну, разумеется, пишу: есть, и отправимся, иногда и Николай Павлович с нами…
– А как вас в часть-то было взяли? – спросил отец с дьявольским спокойствием.
– Да, да! – отвечал Хариков, засмеявшись самым добродушным смехом. – Ну, разумеется, молодые люди раз как-то на островах перешалили немного!.. Трах!.. Полиция и накрыла. «Бога ради, говорят, не говорите, что мы великие князья, и окажите, что просто офицеры». Как, думаю, сказать: просто офицеры, ведь квартальный их потянет; а дядя, я знаю, только и говорит: «Попадись уж, говорит, этот великий князь в чем-нибудь, я его два года с гауптвахты не выпущу…» Делать нечего, отозвал квартального в сторону… «Дурак, говорю, ведь это великие князья…» Он как стоял, так и присел на корточки и, разумеется, сейчас же скрылся… я деньги там, какие нужно было, заплатил, и уехали.
– Как вы ехали назад: сухим путем или водою? – спросил отец, как бы не думая ничего особенного этим сказать.
– До Дворцового моста на извозчике доехали, а тут встали, до дворца-то пешком дошли, – отвечал Хариков, как бы не поняв насмешки. – И какая, господи, у государя память была… в последний приезд свой к нам… Ну, разумеется, мы все, дворяне, собрались в зале… Впереди вся эта знать наша… губернатор, председатель, предводитель… я, какой-нибудь ничтожный депутатишко от дворянства, стою там где-то в углу… Он идет, только вдруг этак далеко, но прямо против меня останавливается. «Хариков, говорит, это ты?» – «Я, говорю, ваше величество», а у самого слезы так и льются. Вижу, у него на правом глазу слезинка показалась. «Очень рад, говорит, братец, тебя видеть, только смотри, не болтай много…» – «Ваше величество…» – говорю.
– Это и я слышал! – подхватил вдруг отец.
– Ну, да, вот и вы, кажется, тут были! – обратился к нему Хариков, видимо удивленный этой поддержкой.
– Еще тогда государь поотошел немного, – продолжал серьезно отец, – да и говорит дворянству: «Вы, господа, пожалуйста, не верьте ни в чем Харикову: он ужасный лгунишка и непременно вам на меня что-нибудь налжет».
– О, вздор какой! – произнес со смехом Хариков. – Станет государь говорить.
– Как не вздор! – возразил ему отец. – Я дал тебе три короба нагородить, а ты мне маленький кузовочек не хочешь позволить.
К счастию Евграфа Петровича, в то время вошла матушка. Он поспешил перед ней модно расшаркаться, поцеловал у ней ручку и осведомился об ее здоровье.
Во время всенощной он заметно молился на старинный офицерский манер, то есть клал небольшой крестик и едва склонял голову, затем почему-то с особенным чувством пропел: «От юности моея мнози борят мя страсти!» Но когда начали «Взбранной воеводе», он подперся рукою в бок, как будто бы держась за шарф, откуда бас у него взялся, пропел целый псалом, ни в одной ноте не сорвавшись, и, кончив, проговорил со вздохом: «Любимая стихера государя!»
Мне всего еще раз удалось видеть, уже на смертном одре, этого невинного человека в его маленькой усадьбе, маленьком домике и в маленькой спальне, в которой не было никаких следов здорового человека, всюду был удушливый воздух, везде стояли баночки с лекарством, и только на столике у кровати лежал пур-ле-мерит на совершенно свежей ленте.
Когда я сел около Евграфа Петровича, он крепко сжал мне руку.
– Вы, вероятно, будете у меня на похоронах? – проговорил он довольно спокойным голосом. – Прикажите, пожалуйста, чтобы крест этот несли перед моим гробом: я заслужил его кровью моею.