Киммерийская крепость - Вадим Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я спрашиваю, какой у вас есть выбор? — повторил Гурьев, по-прежнему не повышая тона. — Даже если я и в самом деле следователь. Что это меняет в нашей ситуации? Поверьте, ровным счётом ничего. Вот совершенно. Кто у вас там? Муж?
Конечно, она поняла, о чём он. Кивнула и съёжилась. Гурьев на миг прикрыл глаза. Ни у кого из нас нет выбора, подумал он. Ни у кого. Это лишь кажется, будто ты высоко и у тебя есть выбор, — ещё и потому, что ты высоко. На самом деле всё не так. Очень давно нет у нас выбора. Может, он и был у нас раньше. А теперь – весь вышел.
— Ну, будет, — он опять вздохнул и посмотрел в окно. — Извините, если я вас напугал. День такой выдался. Никакой я не следователь. Я учитель. Еду на работу в Сталиноморск.
— Довольно глупо, между прочим, придумано, — вскинулась вдруг женщина, и Гурьев услышал в её голосе истерические нотки. — Да какой же вы учитель?! Вам… Вы… Вон какой… Да видно же… Сразу же всё видно! А в Сталиноморске у меня мать живёт… Господи, Господи, как же это…
Женщина прижала кулачки к щекам и зажмурилась. И слёзы, которые Гурьев никогда не мог переносить, так и брызнули у неё из глаз.
Ох, женщины, грустно подумал Гурьев, всё-то вы чувствуете, хорошие вы мои. Учитель. Наставник заблудших. Всё видно, да? Так-таки прямо и всё? Распустился. Дисквалифицировался. Раньше кем угодно мог притвориться – хоть японским богом. А теперь – сразу видно. Сразу видно: хочу – убью, хочу – помилую. Советский начальник. Это была с самого начала очень глупая идея – ехать поездом. С самого начала. Надо было лететь – как обычно. До самого места. Почему, почему?!
— Мама, я кушать хочу, — вдруг сказала девочка, пододвигаясь поближе к женщине. — Дай мне хлебушка…
— Катюша, потерпи, солнышко, — женщина словно опомнилась, быстро провела мысками ладоней по скулам, ловко, привычно взяла дочь на руки. — Потерпи, золотко, ладно? Приедем к бабушке, она нам пирогов испечёт…
— А пироги вкусные?
— Вкусные, вкусные. Потерпи, ладно?
— А мы далеко ещё до бабушки поедем?
— Нет, лапонька, недалеко. День да ночь, сутки прочь. Да, маленькая? Потерпишь? Ты ведь у меня умница, доченька моя золотая, да?
Девочка, вероятно, очень хотела, чтобы мамочка похвалила её, но голод был куда сильнее желания быть хорошей и умной. Катюша негромко захныкала с опаской посматривая на дядю, которого мама назвала страшным словом «следователь».
Гурьев взялся рукой за горло, в котором в этот момент что-то еле слышно пискнуло – давя этот писк, Гурьев негромко кашлянул, поведя головой из стороны в сторону, — и, сохраняя вид весёлого безразличия, вышел из купе.
Если я убью его когда-нибудь, подумал Гурьев, то вот именно за это. Ни за что другое. Он замер, вцепившись в поручень под окном. Когда всё кончится, я его убью. Или всё-таки не стану? Ведь я же дал слово. И я никогда не обещаю того, чего не могу. И всегда могу то, что обещаю.
Он оглянулся, зашёл в туалет. Поморщился от неистребимого аммиачного амбре и решил, что заставит дедушку Мазая драить очко без перерыва как минимум до Харькова. Посмотрел в зеркало, достал расчёску, пригладил волосы, — видом своим остался вполне доволен. Плотно затворив за собой дверь, Гурьев зашагал в направлении вагона-ресторана.
Подойдя к стойке буфета, Гурьев натянул на лицо самую обольстительную из имеющихся в его арсенале улыбок:
— Девушка! На два слова.
— Да, — не оборачиваясь, буркнула девица, поглощённая каким-то невероятно важным буфетным занятием.
— Как вас зовут, милая?
Таким тоном – и таким голосом – не разговаривают простые смертные пассажиры с простыми смертными буфетчицами. Девушка развернулась и с благоговейным ужасом уставилась на незнакомца, от которого её отделяла хлипкая преграда буфетной стойки. В долю секунды оценив его рост, телосложение и наряд, а также явно не пальцами впопыхах, как у большинства окружающих, организованную причёску, буфетчица, начисто позабыв о драгоценном достоинстве работника советской сферы услуг, резко сменила тон и, не забыв кокетливо передёрнуть плечиком, прошелестела, расцветая гимназическим румянцем:
— Рита…
— Замечательное имя, — Гурьев навис над стойкой и заговорщически подмигнул, продолжая улыбаться. — Ритуля, радость моя, выручайте. Горю, как швед под Полтавой.
— А что случилось? — участливо спросила девушка, мечтая о том, чтобы непонятный пассажир взмолился о помощи, — и тогда, она, Рита, — о, тогда!..
— Да вот, понимаете, сестру с дочкой везу к матери на юг, ну и, как всегда, бледную курицу в газете забыли дома. В суматохе сборов, так сказать. Помогите, солнце моё, ликвидировать прорыв, а?
— Поможем, — важно кивнула Рита и просияла: – А я вас знаю! Вы ведь киноартист, да? Я вспомнила, я вас в кино видела, да ведь?
Конечно, подумал Гурьев, я ведь страшно похож на Черкасова.[4] Сегодня – на Черкасова. Сегодня мне хочется быть похожим на Черкасова. Такой я себе выбрал образ на ближайшие пару – тройку недель. Мне так захотелось. Надо же и мне когда-нибудь развлекаться, верно? Впрочем, те времена, когда подобные игры действительно развлекали его, давно и, кажется, безвозвратно миновали. Теперь вынужденное лицедейство – безупречное, разумеется – вызывало у него скуку. Оскомину, — вот, пожалуй, самое подходящее слово. Ну, ничего. К счастью, с Ритой можно было особенно не церемониться:
— Точно, — серьёзно подтвердил Гурьев. — «Броненосец Потёмкин», помните, там коляска прыгает по лестнице?
— Помню!
— Вот я в той коляске и лежал. Страшно было, вы, Ритуля, не поверите.
— Вам бы всё шуточки, — притворно нахмурилась Рита. — Ладно, посидите, я сейчас принесу! Вам сколько порций?
— Две, — улыбка Гурьева сделалась ещё обворожительнее. — Умоляю вас, бриллиантовая моя, яхонтовая, умоляю, скорей!
Буфетчица ласточкой метнулась в кухонный отсек и через минуту вынесла Гурьеву рамку с тремя судками:
— Вот! И чай ещё там, горячий. Настоящий цейлонский!
В голосе Риты было столько всего… И неподдельная гордость за родной буфет, сумевший угодить таинственному посетителю, похожему сразу на интуриста, артиста и графа Монтекристо; и неодолимое желание, — ну, пожалуйста, пожалуйста, Боже, пусть этот человек, без всякого сомнения, из породы хозяев жизни, посмотрит на неё, буфетчицу Риту Зябликову из подмосковного городка Люберцы, где живут её четверо братьев и сестёр с мамкой, которая в свои сорок с небольшим выглядит, как семидесятилетняя старуха, а отец втихаря совсем уже спился с круга, — пускай он посмотрит на неё так, как она на самом деле заслуживает! Ведь она настоящая, живая женщина, тоскующая по истинной, неподдельной, большой любви, — и разве виновата она в том, что готова обрушить эту тоску на любого, кто хотя бы случайно окажется на директрисе огня?! И жажда штормовых страстей, которые ей не суждено пережить, и жгучая, смертельная зависть к той, которую этот светский лев, морской волк и полуночный ковбой, он же калиф, султан и герой, страстно ласкает сутки напролёт, шепча о своей негасимой любви… И что только не вырывалось ещё из глубин Ритиной души вместе со звуками ее голоса! Гурьев был для бедняжки олимпийцем, сошедшим прямо с небес. Прямо к ней. Прямо здесь. Прямо сейчас.
— С сахаром?
— А как же! И с лимоном!
— Ритуля, вы – просто чудо, я даже не знаю, нет слов. А фрукты тут у вас есть?
— Конечно, — Рита сработала глазами, сама того не зная, по хрестоматийной схеме – «в угол – на нос – на предмет»: незамысловатое пикирование Гурьева попадало в цель безошибочно, прежде всего, по причине прямоты и крайней доходчивости. Сам он в такие минуты над собой слегка посмеивался, прекрасно понимая, как выглядит вся эта бутафория со стороны для искушённого наблюдателя.
— Даже ананасы! Только дорогие очень.
— Ну, это нас не остановит на нашем праведном пути. Дайте, счастье моё, пару ананасов и яблок с полдюжины, поярче, лично для меня!
Получив пакет, Гурьев протянул девушке три купюры по пять червонцев:
— Сдачи, как говорят у нас на Кавказе, не надо.
— Ой, что ы, — Рита потупилась, но деньги взяла – алчный огонёк промелькнул у неё в зрачках. — Ой, вы такой щедрый, мужчина! Может, коньяку хочете? Армянский, четыре звёздочки!
— Не теперь, — торжественно-таинственно прошептал Гурьев и подвигал бровями, как Дуглас Фербенкс.[5] — Мне, к сожалению, пора. Всех благ, Ритуля, — и Гурьев, склонившись, чмокнул буфетчицу в щёчку – непостижимо элегантно для человека, у которого обе руки заняты комплексным обедом и десертом.
Ещё и поклонившись на прощание остолбеневшей Рите, он ретировался.
* * *В купе он вывалил добычу на столик, где уже исходил крутым паром исправно доставленный кондуктором чай. Женщина посмотрела на Гурьева круглыми от изумления глазами: