Синдром пьяного сердца (сборник) - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не удивляйтесь, когда застрянете в лифте, поймете, какая сумасбродщина вдруг полезет в голову.
Я попытался поставить ведьмочку рядом с бутылкой, но она не устояла, и, чуть поразмыслив, засунул ее ножками в щель автомата, произнеся строго:
– Ты вот что… Торчи тут, если не способна вытащить нас на свободу!
Ведьмочка таинственно молчала.
Распорядившись с ней, я взял в руки записную книжку – там были адреса моих друзей и знакомых – и произнес вслух, но, кажется, обращался к девице:
– Я что-то придумал… Я буду за них пить… Или нет. Я буду пить вместе с ними. Не беда, что лифт мал, воображение бесконечно… Надо лишь кликнуть по-дедовски: «Приходи ко мне, браты, в град Москва веселие пити…»
И чтобы пришли все. И, хлебнув из той символической бутылищи, выпитой за долгий срок или недопитой, поговорили бы мы о чем-нибудь недоговоренном.
А что бутылка велика, так и разговор не мал.
Да и известно, что у нас бутылка вовсе не пьянство, а момент сокровенной истины.
Ну а поскольку знающие люди утверждают, что для личной комфортности каждого человека его должны окружать как минимум семнадцать других человек, я их всех столько уж, сколько наберется, посажу за этот мой безразмерный стол… «Приходи ко мне, браты…»
И разверзлись железные стены, и я въяве увидал за длинным столом, составленным из нескольких разнокалиберных столиков, накрытых белоснежной льняной скатертью, гомонящую компанию гостей. Там посередке и бутыль возвышалась, основательная, на манер старинной четверти, но пообъемистей, водка в ней, прозрачненькая, едва-едва колыхалась, отбрасывая серебряный блик на накрахмаленную скатерть.
Лица как сквозь дымку. Но вот уже чуть резче, яснее… И громче голоса. А среди них рокочущий смех моего давнего дружка из Тюмени Жени Шермана: гхы-гхы-гхы…
Шерман-бренди (Евгений Шерман)
О Шермане я был наслышан и прежде. Он в ту пору был достаточно известен среди журналистов Урала и Сибири. Печатался под псевдонимом Евгений Ананьев.
На кой шут ему понадобился псевдоним, не понимаю. Он был не из тех, кто хоть в малой степени комплексовал по поводу своего еврейства. Да и не было у него нужды приспосабливаться к этой власти.
Другое дело, что кровь ему досталась черт знает какая, неуправляемая. Все беды у него были от этой самой крови…
Встретились мы впервые на семинаре очеркистов в дачной местности в Комарове, куда обещает приехать «в понедельник до второго» герой популярного шлягера. В отличие от него, я прибыл туда с опозданием…
Теплый май шестидесятого…
Я застал занятия в самом разгаре. И конечно, первый, кого увидел в столовой за длинными сомкнутыми столами, – Шерман… Его нельзя было не угадать.
Про таких обычно строители, среди которых я в ту пору обитал, говорят: шестьдесят девять. Мол, как ни крути, одинаков что в ширину, что в длину…
У Шермана смуглое лицо и густые курчавые волосы… Стихия волос, и на руках и на груди… Черная лопата-бородища, да ласковые навыкате глаза и смех… Смех у него особый, утробный, чуть глуховатый хохоток из-под бороды: гхы-гхы-гхы…
Смех ребенка. Да Шерман, в общем, и был очень большой и доверчивый ребенок. За это и любили. Остальное замечалось потом: болтающийся, как на вешалке, костюм, более напоминавший пижаму, растерзанная сорочка да грудь, волосатая, вечно распахнутая… И конечно, нога. Но какая нога!
Не было приличных ботинок у Шермана. Даже тапочек…
Свидетельствую – Шерман был всегда скверно обут. В лучшем случае какие-то доморощенные чеботы, пошитые сапожником-умельцем и стоптанные до дыр.
Но внешность – это еще не Шерман, не весь Шерман. Это его начало. Он и возникал в нашей жизни как стихия, внезапно, фатально, неотвратимо. Будто сваливался с небес. И это «гхы, гхы, гхы», предвещающее начало эпохи Шермана.
Во всю ширину проема дверей сперва тело Шермана. Нет, тело потом, сперва – борода.
Ни шумен, ни тем более говорлив, напоминает появление смерча, ибо тотчас затягивает в свою воронку всех окружающих.
Шаркая, чуть приволакивая левую ногу, он появлялся в Доме творчества, и сразу возникала обстановка присутствия Шермана.
Из обширного кармана извлекалась известная на весь белый свет фляга с напитком, который кто-то из наших общих друзей, по первой пробе, обозначил как ракетное топливо: настолько оно было убойно и сшибало с ног… Но после второго, третьего приема было прозвано «шерман-бренди».
Да они и похожи, напиток служил продолжением нрава самого хозяина.
Французы влюблены в свой черешневый ликер шерри-бренди. Наш был не хуже. И уж конечно, не слабей. Никто из алчущих не знал в точности его рецепта, но мне удалось однажды наблюдать, как колдовал Шерман над своей флягой, добавляя в некий спиртовой раствор чеснок, петрушку, какие-то коренья и зелень, а в конце всю эту адскую смесь разбавлял рассолом квашеной капусты, для чего не ленился сходить на местный базарчик и лично выбрать рассол поядреней. Бабки не противились и не торговались. Да и мы все знали, что у Шермана глаз такой: глянет в упор, и любая хозяйка торопится сбросить цену.
Что касается рассола, процедура для него была привычной, ибо в студенческие годы, после бурных ночных возлияний, приходил с утречка на ближайший рынок, со своим граненым стаканчиком, и, одолев длинный капустный ряд и опробовав из ведерочек и бидончиков рассол (якобы выбирал капусту), в конце своего пути ощущал некоторое облегчение… В глазах, по его словам, возникал свет, а мир начинал обретать свои привычные знакомые очертания.
Свет в конце прилавка становился светом в конце тоннеля.
Возможно, в такой просветленный миг и родился состав его напитка… Ему бы навечно застолбить свой состав, как это делают практичные американцы, опустив для пущего секрета рецепт какой-нибудь кока-колы в капсулах на дно озера.
«Шерман-бренди» прославил бы навечно ее автора и спас от головной боли нашу запойную страну.
Но мы непрактичны, мы ленивы. Нас хватает еще на праздничные застолья, но мы ненавидим будни…
Вернемся к Шерману. Пошаманив над питием, с приборматыванием и даже подхихикиваньем, он разливал его по стаканам и кружкам, но только не по рюмкам, и начиналось пиршество.
При этом появлялась на столе северная рыбка: муксун, нельма, рыбец… А поскольку каждая рыбка любит быть сваренной в той воде, где она водится, это знает каждый рыбак, то и каждый напиток любит, чтобы его закусывали той рыбкой, которая сему предназначена. Это уже знает каждый российский выпивоха.
Некрупная, но нежнейшего домашнего посола, рыбка навалена щедрой горкой на газетке или разделана так, что спинка тонкой маслянистой полосочкой отделена от ребрышек и хвоста, а влажная икра собрана в стаканчик…
Они и составляют тот самый колорит, без которого «шерман-бренди» не был бы до конца самим собой. Пальцы от такой рыбы быстро становились маслянистыми, пахучими, и, как бы потом ты их ни мылил, они еще несколько дней сохраняют неповторимый дух, который витал на празднестве.
Добавлю, что, случись во время трапезы, как однажды и было на Крымском побережье, кто-то принесет дорогой марочный коньяк, редкое ли вино, будут они деликатно отодвинуты в сторонку, хотя и оставлены на столе. Но это для тех, кто не смыслит ничего в напитках и предпочтет их «шерман-бренди».
Для нас же вопрос, что пить в присутствии Шермана, не стоял.
Среди другой закуски, тоже «от Шермана», выставлялись на стол и свежий с базара чесночок, и розовое молдавское сальце, тающее во рту, оттого что кабанчика там кормят мамалыгой, да еще пучки дикой таежной черемши с фиолетовыми цветочками.
Но и стол, и знаменитая канистра, которая оказывалась бездонной, и нежная, пахнущая морским прибоем рыбка, и бурные долгие пиры… Тоже не весь Шерман.
Я познакомился с Шерманом в Комарове, на семинаре, первом в моей жизни, когда собрали вместе молодых российских очеркистов. Руководил семинаром известный в те годы мастер очерка Константин Иванович Буковский, человек своенравный, резкий, временами даже злой, особенно по отношению к ленивым да благополучным авторам, а среди нас, понятно, были и такие.
Сам Константин Иванович мастерски описывал российскую глубинку, маленькие провинциальные городки с их проблемами, натуральными сельскими базарчиками, где можно из первых рук узнать о житье простого человека, селянина, ремесленника, далекого от нашей суеты и озабоченного одним: как выжить.
Следует еще напомнить, что он отец известного диссидента Владимира Буковского. Но это еще впереди.
Меня Буковский отчего-то сразу невзлюбил и не скрывал этого. «У нас двое таких, – говорил он. – Еще Солоухин, который тоже витает в облаках!» И хмурился, поджимая блеклые губы.
Константин Иванович почитал лирику занятием никчемным, отвлекающим очерковую прозу от нужд людей; и право, о каких красотах природы могла идти речь, когда погибала Россия и надо было во весь голос об этом кричать.