Последнее изобретение - Василий Брусянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама поднялась со стула и с широко раскрытыми от ужаса глазами вышла в соседнюю комнату, а бабушка подошла к дяде Володе, положила ему на плечо руку и тихо проговорила:
— Голубчик мой, Володя! Что ты говоришь? Господь с тобою! Ты, верно, очень устал, и тебе необходимо отдохнуть!
— Устал? Устал? — каким-то странным тоном в голосе спросил дядя. — Ты говоришь, что я устал?.. Вы, мама, говорите, что я устал?.. Да, я устал, но мозги мои не устали, я хорошо умею думать, я умею уноситься мечтами в заоблачную высь, я прозреваю глубоко землю, я вижу очертания звёзд и понимаю игру их света…
— Володя, голубчик мой! — вне себя воскликнула бабушка и упала головою на его плечо.
Она рыдала, дядя сидел спокойно и с улыбкой на губах молчал. Потом он поднялся, нежно взял бабушку за голову, поцеловал её морщинистые старческие щёки и молча вышел из комнаты, унося на своём лице тихую печальную улыбку.
VI
В нашем доме началась новая жизнь. Как-то раз, утром, тётя Соня едва поднялась с постели, пришла к нам и сказала:
— Господи, что такое с ним делается?..
— С кем? — спросила бабушка каким-то фальшивым тоном.
— С Володей… с мужем…
— А что?.. Что?..
— Он всю ночь писал что-то, потом долго ходил по двору и о чём-то думал, потом опять сел писать, и сегодня утром я застала его в кресле спящим. Я разбудила его, он улыбнулся, поцеловал меня, потом напился чаю молча и ушёл на службу.
— С ним что-то неладное творится. Надо посоветоваться с доктором, — предложила мама.
— Но что же? Что же с ним? — заламывая руки, выкрикнула тётя Соня. — Я спрашивала его, я умоляла его сказать — что с ним? А он молчит… или… Впрочем, он больше молчит и как-то странно улыбается…
Мама, бабушка и тебя Соня составили семейный совет и порешили уговорить дядю, чтобы он посоветовался с доктором.
Одновременно с этим тревожным настроением у нас в доме, немного хорошего сообщали о дяде и его сослуживцы.
Дядя работал исправно, но все служащие стали замечать, что с ним творится что-то неладное. Иногда в рабочие часы он вдруг начинал рассуждать на какие-нибудь темы, не относящиеся к работе. Иногда он проявлял крайнюю степень раздражительности и потом вдруг делался тихим и молчаливым.
Чрез несколько дней доктор Смирдин осмотрел дядю и нашёл, что больной сильно переутомил мозги и расстроил нервы. Для излечения доктор ставил непременным условием месячный или двухмесячный абсолютный отдых для дяди, а потом рекомендовал поехать с ним в Крым или на Кавказ, чтобы новыми впечатлениями рассеять навязчивые идеи, преследующие дядю.
Все мы, наконец, узнали род болезни, и от этого у нас в доме стало ещё тревожней.
Дядя получил новый месячный отпуск на лечение, но от отдыха и прекращения занятий отказался. Большую часть времени он проводил у себя в комнате и писал свои записки об изобретениях. Появляясь среди родных, он по-прежнему философствовал на разные темы и уверял нас всех, что скоро наступит такое время, когда изменится всё, чем мы живём, и этот переворот в жизни сделают новейшие изобретения. При этом большую роль отводил дядя изобретениям воздухоплавательных приборов. Часто он ссылался на роман Уэльса и описывал нам устройство каких-то аэронилей и аэропланов, которые совершенно изменят все условия жизни.
— Пока человек не порвёт своей связи с землёю, противоречия жизни будут душить его, и только одно небо примирит все противоречия, — говорил он.
VII
Помню, это было вечером ненастного дня.
С утра небо заволокло тучами, почти беспрерывно лил дождь, холодный ветер бушевал в саду и срывал последние поблёкшие листья.
Целый день у нас в комнатах было сумрачно, топились печи, за стеной в саду шумели деревья, гудели оконные болты при порывах ветра, а бабушка ходила в тёплой шали, наброшенной на плечи, и жаловалась на боль в спине, предсказывая перемену погоды.
После завтрака я оделся потеплее и вышел в сад.
Дождь перемежился, хотя ветер по-прежнему гнал по небу тяжёлые тучи, качал верхушки деревьев и сыпал на землю пожелтевшие листья. Я обошёл любимые аллеи сада, постоял на берегу пруда, следя, как мутная рябь пробегала по его поверхности от одного берега до другого. Потом я прошёл в беседку.
Я люблю осень: тихую грусть навевает она на душу. Я люблю и ненастные осенние бури: они заглушают голоса земли, чаруют мой слух своим тихим, нежным шёпотом и будят мою душу и зовут её куда-то своим воем, шумом и треском…
Я сидел в беседке и прислушивался к голосам бури. Где-то недалеко от беседки в кустах вишенника жалобно попискивала какая-то птичка. Как будто издали слышался этот слабый и нежный голос земли, а расходившаяся буря заглушала его своим страшным рёвом. Всмотревшись, я увидел крошечную серую пеночку. Она сидела на ветке у самого корня и жалась к мокрому и холодному стволу дерева.
Вдруг я услышал шорох шагов и треск сучьев. Я поднял глаза.
По узкой аллее, которая вела к беседке, шёл дядя Володя. На нём были серый тёплый пиджак с тёмно-зелёным воротником и поярковая шляпа с большими полями. Руки свои он запрятал в карманы пиджака, голову опустил на грудь, и из-за полей шляпы я видел только нижнюю часть лица с тёмной бородкой.
Я хотел было выбежать из беседки и скрыться, но было уже поздно. Дядя быстро вошёл в беседку, поднял лицо и, увидев меня, воскликнул:
— А-а!.. Малыш! Ты что тут делаешь в такую погоду?..
Он крепко сжал мои руки и добавил:
— Сядем здесь и покурим.
Он закурил папироску, выпустил изо рта громадный клуб дыма и продолжал:
— Ты тоже любишь бродить по саду в непогоду? А?..
— Я вышел посмотреть под яблонями, не сбил ли ветер яблок, — соврал я.
— Ну-у, какие же теперь яблоки! Ты лжёшь! Ты пришёл послушать, как гудит в саду ветер. Да?.. Что же ты скрываешь от меня? Это ведь не порок, это — хороший запрос души. У тебя душа мятежная, если ты любишь бури… Я тоже вот пришёл… хожу и слушаю… И как хорошо здесь!..
Он затянулся папиросой и протяжно произнёс:
— Эх, малыш… малыш…
Потом он с секунду помолчал, поднял лицо, посмотрел внимательными глазами куда-то вдоль сада и снова заговорил:
— Хорошо родиться с мятежной душой!.. Жизнь проживёшь недаром и умрёшь без страха… Те, обыкновенные, маленькие люди, не поймут нас с тобою. У них другие души, узкие, трусливые… Что даёт им жизнь, то они и получают с робкой благодарностью, а то, чего им хочется сверх этого — то для них недоступно. У них нет ёмкости, они не умеют дерзать, оттого и умрут жалкими и безвестными… Малыш, малыш! Люби бури, они полируют мозг и согревают в жилах нашу жидкую бледную кровь…
Он долго молчал. Молчал и я, сидя в каком-то оцепенении. Бледность и худоба его лица и лихорадочный блеск в его тёмных усталых глазах пугали меня, но я не мог двинуться с места и не решался говорить.
— А пройдут века, — снова начал он, — народятся иные люди и будут думать о нас: «Какими жалкими париями жили они». Конечно, они нас не будут бранить и упрекать: мы делали своё дело, они будут делать своё. Они воспользуются нашим опытом и своё благополучие построят на том, что сделано нами… Мы все никогда не умрём: мы вечны в своих делах, а потому и ты, малыш, люби труд и старайся что-нибудь сделать помимо еды, питья, спанья и всяких других обыкновенных вещей, что мы делаем каждый день, творя жертвоприношения своей пакостной плоти…
В саду послышался голос мамы. Обеспокоенная моим продолжительным отсутствием, она звала домой, и в её голосе слышались раздражение и упрёк.
— Иди, малыш, тебя зовёт мама, — сказал дядя.
Он запахнул полы моего пальто, провёл по моей щеке своими худыми холодными пальцами и добавил:
— Иди, а я останусь и буду слушать, как шумят листья…
Я ушёл.
Это было моё последнее свидание с дядей.
VIII
К ночи буря усилилась. У нас в доме раньше обыкновенного прикрыли ставни окон, выходивших в сад, и шум деревьев доносился откуда-то глухо. Часов в десять вечера бабушка ушла во флигель, где жил дядя, чтобы провести эту ночь вместе с тётей Соней, которая за последние дни стала бояться оставаться вдвоём с дядей.
Мы с мамой сидели в столовой. Горела лампа.
Мама что-то шила, а я сидел над раскрытой книгой сказок Андерсена, но читать не мог. Я всё время старался прислушаться к вою ветра. Я припоминал разговор с дядей о мятежной душе… Иногда я подходил к окну, выходившему во двор, и сквозь смоченные снаружи стёкла смотрел в сторону флигеля.
Окна флигеля были ясно освещены. Почему-то я долго и пристально смотрел на одно из них, прикрытое внутри шторой. Это было окно в комнате дяди.
Я представлял себе дядю сидящим за столом над толстой тетрадью. Он пишет. На столе горит лампа. За окном на дворе воет буря…
В двенадцать часов ночи мы с мамой легли, но я не мог остаться у себя в комнате один: непонятное чувство страха, неопределённого и мучительного, волновало меня. Я лёг на сундуке в комнате мамы.