Красная шапочка. рассказы - Аркадий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как раз перед этим бабушка принесла с базара целое ведро отборной черной смородины. Ягоды были крупные и лаково блестели на солнце. Поставив смородину в тенечек за домом, она велела мне обрывать с ягод засохшие жесткие соцветья «усики». Смородина была крупной, сочной, сквозь тонкую кожицу которой просвечивала темно-красная мякоть. Такой смородины у нас в Бондарях не водилось, я это знал точно. Сады, которых тогда было наперечет, я все неоднократно обыскал. Кусты смородины, если и попадались, всегда жухлые, с жестяными листьями, и смородинки на них такие мелкие, мельче горошины. За час, сидя под кустом, можно собрать разве только одну пригоршню, которую тут же и проглотишь. А эта смородина была уже собрана и сама просилась в рот, ну, просто умоляла себя потрогать и руками, и языком.
Я с редким удовольствием согласился перебирать смородину, освобождая ее от жухлых соцветий. Бабушка даже удивилась моему рвению. Она внимательно посмотрела на меня, вздохнула, зачем-то погрозила пальцем и ушла в дом. Работа закипела. Две-три смородины в таз – одну в рот, две-три смородины в рот – одну в таз. К моему удивлению, в тазу ягоды было еще много, и она уже была готова к дальнейшей обработке.
Привернув мясорубку к столу, бабушка посмотрела в таз, не сказав ничего, снова вздохнула и велела мне прокручивать смородину. Я крутил, бабушка сквозь мелкое сито еще раз протирала ягоду, и работа у нас шла чередом. В стеклянной трехлитровой банке уже было достаточно густого тёмно-красного, почти черного смородинного желе, и бабушка пошла в чулан за сахаром. Пока ее не было, я наспех, кое-как глотнул из банки, но не рассчитав, часть сока выплеснул на рубашку и этого подтека мне было уже не скрыть. Чтобы бабушка что-нибудь не заподозрила, я стал рыться в сите, где были остатки смородины, нарочно вымазав рот, руки и подбородок в ягоде. Бабушка, вернувшись, всыпала мне подзатыльник, отчего сразу же сделалось скучно, и я потерял всякий интерес к работе.
Видя мою нерадивость, бабушка прогнала меня на улицу. На солнце пятна на рубашке зачерствели, а руки стали липкими, и мне пришлось идти под колонку ополаскиваться. Руки я вымыл, а вот залитые пятна на рубашке совсем забыл, и бабушка потом их долго замывала в растворе каустика-соды – мыла не достать. Раствор делался таким, чтобы отъедало только грязь, а не кожу. Химический ожег от невнимательности можно было получить запросто.
Так вот, пятна и подтеки на выгоревшей, белесой от солнца и неоднократных стирок дядиной гимнастерке тоже были бурые, почти черные, точно такие же, как от сока смородины.
До меня тогда не доходил весь ужас случившегося. Помнится, я даже завидовал дяде, что он был на войне, что имел ранения и контузию, что у него есть настоящий карабин, и он может в любое время из него стрелять, что вот недавно убил бандита, пытавшегося совершить побег, а бандитов в то время я ужасно боялся. Ложась спать, я всегда просил бабушку посмотреть, крепко ли закрыты наши двери. Тогда тема убийств и грабежей в разговорах взрослых была не редкой. В Тамбове вовсю гуляли шайки всевозможных блатарей. Воры в законе были самыми легендарными личностями, ну, как, скажем, Чкалов, Ворошилов, Котовский…
Назавтра дядя получил денежную премию и отпуск, а скоро его свалил сердечный приступ. Первый в жизни. Дядя тогда из него насилу выкарабкался.
Всякий раз, вспоминая моего крестного, я вспоминаю и подаренные им тапочки на подошве из транспортерной ленты, которым так и не было износа…
Качнувшись и громыхнув сцеплением, автобус медленно тронулся, и мы выехали через улицы и переулки, через большой деревянный мост на песчаную и пыльную дорогу, ведущую на Рассказово и Бондари. Асфальта в этом направлении тогда еще не было, автобус, изредка пробуксовывая в колее, нещадно дымил, как будто выхлопная труба выходила прямо в салон. Но все же мы ехали. Народу на Бондари было мало: какой-то дедок, несмотря на еще стоящую жару, в выцветшей телогрейке, да пяток женщин с кошелками и узлами на коленях. Я придвинулся к окошку, обозревая с любопытством пригородный лесной массив. Для меня, выросшего в степном селе, лес и до сих пор остается загадкой и святым местом. Плывущие в бесшумном и тихом танце за окном березки, темные крыши елей – таинственное и чудное царство природы. Совсем другой мир. Мир сказок и моих детских мечтаний, грез…
– Манъка, а Маньк? – от нечего делать зевнув, обратилась к соседке сидевшая напротив меня рябоватая женщина в грубом серого цвета платке ручной вязки. Платок был старый с извилистыми тропками-бороздками – следы прожорливой моли. Баба держала впереди себя на коленях черную клеенчатую сумку, из которой торчали белые поленницы батонов и еще что-то неопределенное. – Я вот что тебе скажу. Опять живот выше носа задирается? И как это ты умудряешься всякий раз залетать? Одного бы, или двоих настрогала и – хватит! А то вон ртов сколько. Да разве этих оглоедов теперь прокормишь? Одних ложек не напасешься. Ну, ты, прям, как крольчиха.
– Да я что! Да разве этого кобеля удержишь? Его с намордником только подпускать, – вяло улыбнулась ее соседка с мятым, одутловатым лицом в коричневых разводах, как будто легкая ржавь по воде. Соседка была явно моложе первой, но тоже в стареньком самовязаном платке и в зеленой, грубой шерсти, тоже самовязаном жакете, застегнутом только на одну верхнюю пуговицу, нижние на животе не сходились, и полы жакета разъехались, показывая огромный раздутый живот, обтянутый темным сатином, где пуговицы были частые-частые, как на гармошке.
– Так вот смотрю я на тебя и думаю: зачем это она в городе оказалась? Детей в школу провожать, а она в Тамбов поскакала. Чудно! – продолжала первая женщина, та, что сидела с клеенчатой сумкой.
– Нужда заставила тащиться в такую даль, – опять улыбнулась горькой улыбкой та, что с животом. – По женскому в гинекологии была. Да что там! Нужны мы им. Они пощупали, пощупали, на рогачи поставили. Я думала: ну, все, опростаюсь. А они сказали – «Носи!» Вот я и ношу, – неопределенно развела она руками. Конечно, тяжело придется, ну какая я теперь работница? Корову за сиськи дергать еще можно, да куда я от мальца? – женщина погладила себя по животу и отвернулась к окну. – Гляди-ка, мы уже Столовое миновали, теперь к Марьевке подъезжаем! До Керши рукой подать.
Я посмотрел вслед за женщиной в широкое, в мелких трещинах, желтоватое окно автобуса. Стекло кое-где отслоилось, и в этих местах уже проглядывала чешуйчатая слюда. Автомобильные стекла в то время были двухслойные со слюдяной прокладкой между слоями, так что при столкновении с препятствием стекло не образовывало режущих осколков и не осыпалось, приклеенное к слюде. Теперь cлово «слюда», кажется, уже забыто. Теперь технология автомобильных стекол совсем другая. Стекло при ударе сразу же превращается в крошево, наподобие колотого льда на осенних лужах.
В желтоватом окне мне был виден колодезный «журавель», которого за длинную шею держала девочка, примерно, моя ровесница, пытаясь зачерпнуть ведром волу. Две косички раскачивались в такт ее движениям: «Пей! Пей, журавушка!» Но «журавель» упрямился, пить никак не хотел и вдруг резко дернулся из колодца. Ведро взметнулось вверх, прыгнуло на цепи и закачалось маятником, облив девочку с головой. Девочка щепотками вздернула платье, стряхивая с него воду, из-под платья виднелись, как перевернутая рогатка, тонкие ножки, только по воробьям стрелять. Нет, я бы этого журавля осилил, я бы заставил его пить. У меня бы он не артачился…
Но вот уплыла незадачливая девочка с острыми коленками и двумя косичками без бантиков и ленточек, только узелки по концам, и все. Это только в кино девочки такие красивые и обязательно с бантиками, а в жизни они все одинаковые, со своими птичьими руками и всегда мокрыми губами, обмеченными по краям дурнотой, «заедами». Показались низкие нахохленные, как зябкие осенние куры, под соломенными крышами избы. Многие были к зиме покрыты новой соломой, под которой будет тепло и уютно в метельные дни.
Избы нырнули за частокол деревьев и скрылись из виду. «Марьевка» – название-то какое! Не хватает еще «Ивановки», Иван-да-Марья – целый букет.
– Я вот что тебе, товарка, скажу. Ты меня слухай, слухай и не отворачивайся. Чем детей-то кормить будешь? Трудодней – никаких. Бригадир за «так» палочки ставить не будет, да ты ему – ни посля родов, тем более теперь годна не будешь. Кто пузо-то накачал, не он ли? Не Федька Шлеп-Hoгa? – услышал я заинтересованный шепот той, что с клеенчатой сумкой.
– Да нет. Куда я ему, у нас в Ивановке, – я обрадовался. Точно! Иван-Ивановка! Вот совпадение какое! Мне вспомнилось, что есть такая деревня – Ивановка, километров шесть-семь от Бондарей, но я там никогда не был, а слышать слышал, – У нас в Ивановке, – женщина смущенно передернула на животе кофту, – и без меня незамужних вдоволь. Косой не коси, сами ложатся. Война мужиков подобрала, а нам один хромой кочет достался. Ногу-то ему перед самой войной бондарец Лешка Моряк из-за Тоньки Улановой ломом перехватил. Точил на него зло Федька, а ему бы в землю Моряку поклониться надо. Он его, может, от верной смерти спас. Люди на войне головы положили, а этот до сих пор кочет-кочетом ходит. Должность хлебную получил. Один мужик на всю деревню. «Бригадир блины пек, счетовод подмазывал. Председатель блины ел – никому не сказывал», – неожиданно повеселела женщина, даже ржавь на лице подтаяла.