Большой Гапаль - Поль Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы как поживаете, мой ангел?
Она сообщила ему, что ей исполнилось семь и что она начала писать мемуары, но вынуждена была прерваться на первой же фразе, потому что не знала, сколько у них в семействе было пап, и никто не мог сообщить ей точную цифру: ни кормилица, ни аббат, ни даже мать!
— Их было сто двадцать пять, не считая папессы Иоанны, — ответил Герцог, указывая ей место справа от себя.
Он произнес, конкретно ни к кому не обращаясь:
— Мой дочери исполнилось семь, и она начала писать мемуары!
Эмили-Габриель услышала не без удовольствия, как по залу пронесся шепоток восхищения. Она поняла, что говорили не только о ее возрасте и ее затее, но о том, как она хороша и очаровательна. Это собрание нравилось ей. Она рассматривала господ каждого по очереди, они все были веселые, как и ее отец, а в шляпы, одежду, башмаки были воткнуты белые страусиные перья, перья золотого павлина, перья райских птиц. Какие они все красивые, думала она, как богато украшены, и она с особой остротой почувствовала, что в ее возрасте нельзя слишком долго оставаться в женских руках.
Ее спросили, не желает ли она когда-нибудь выйти замуж, и каждый стал предлагать себя в качестве будущего супруга. Она с негодованием отвергла все предложения, заявив, что хочет быть сама себе хозяйкой и не желает жертвовать свободой ради кого бы то ни было, даже ради столь очаровательного существа, как мужчина.
— Так стало быть, вы желаете сделаться монахиней?
Она приняла томный вид и, выдержав все взгляды, заявила, что будет вовсе не монахиней, но аббатисой.
— Вот так вот, сразу и аббатисой! Ни больше ни меньше! Что же там, медом намазано, с какой стати отказываться от мира?
— Большой Гапаль, — просто ответила она.
— А это, — стал Герцог объяснять приятелям, — такой мистический знак аббатис С.: святой Илер вручил его святой Радегонде в день ее посвящения, к которому восходит и основание монастыря С. Среди всех священных предметов Большой Гапаль стоит выше обломка Ковчега или гвоздя из Креста.
— Это камень из рая, — продолжила Эмили-Габриель, — который Александр Великий привез из Месопотамии и велел прикрепить между глаз самого своего большого слона, чтобы все враги его окаменели.
— Это тот самый камень, — подхватил Герцог, — который показал иудеям дорогу к Красному морю.
— Очень ценное украшение, которое Дева возложила к подножию Креста Святой Магдалины.
— Вы прекрасно знаете нашу историю, дочь моя.
Решимость девочки удивила всех настолько, что ее попросили назвать три самых заветных желания. Она ответила, что прежде всего хотела бы, чтобы ее увезли от матери, которая до такой степени невежественна и безграмотна, что даже не в состоянии сосчитать пап…
— Согласен, — ответил на это Герцог.
Еще она хотела жить в Париже возле своей тетки Аббатисы по тому самому распорядку, по какому в больших монастырях тетки всегда воспитывают племянниц, дабы утвердить их в традициях семейства.
— Согласен, — снова сказал отец. — Ну а третье желание?
Она промолчала.
— Так произнесите же наконец свое третье желание, — настаивал отец, — а то и с другими ничего не получится.
Тогда она сказала, что это секрет. Ее торопили. Она взглянула на каждого из присутствующих с вызывающим видом, который заставил бы их задрожать, не будь они все уже так пьяны. Взгляд ее задержался на господине де Танкреде, который был еще совсем мальчик, но уже причесан по последней моде, а под легким пушком выделялся маленький красный рот, вызывающий желание. Она потребовала перо, украшавшее его шляпу, заявив, что семейные мемуары пристало записывать пером райской птицы, а не гусиным. Господин де Танкред покраснел и с безукоризненной учтивостью протянул ей то, что она просила.
Когда Герцогиня приходила в себя после ночи и своих снадобий, она не сразу осознавала, где находится. Ей казалось странным, что небо было выткано желтым, соломенного оттенка шелком с серыми полосами. Всмотревшись внимательнее, она заметила, что еще добавилось ваз в местах, куда она сама их поставила… она узнала собственную комнату, и душа ее переполнилась отчаянием. Ежевечерне приготовившись к великому путешествию, она каждое утро сожалела, что оно так и не состоялось. Именно этот момент избирал Исповедник, чтобы навязать ей очередную проповедь, в которой увещевания чередовались с поощрениями: коль скоро Герцог думал об Азенкуре, ей следовало приложить все усилия для воспитания маленьких Жанетт.
— Жанетт? — переспросила Герцогиня.
— Да, Мадам, ваш сиротский приют, наши маленькие Жанны.
— Как папесса?
— Нет, Мадам, как та блаженная, которая, положив конец Столетней войне, искупила позор Азенкура.
— Аминь, — сказала Герцогиня.
Крестясь, она испустила долгий стон, и рука ее застыла на лбу, там, где должна была бы лежать рука Господа. Она ощущала, как в этом месте набухает мигрень, которая, наполнив ее болью, на давала двигаться, даже просто пошевелить пальцем; значит, о вышивке сегодня можно было забыть. Перед ней вставал совершенно пустой день, когда ей нечего было делать, не о чем думать и даже нечего вспоминать.
Сюзанна сообщила, что Герцог просил откланяться. Она приподняла ее, облокотила на подушки, а на глаза положила прохладное полотенце. До Герцогини доносились шум экипажей, ржание лошадей, стук их копыт. Еще она слышала голос дочери и смех мужа. Надев на лицо маску равнодушия, Герцогиня чувствовала, как закипают слезы. Она приблизилась к окну, вытянула вперед руки, как если бы сама с собой играла в жмурки. Откинув занавеску, она увидела, как девочка входит в карету, затем выходит, чтобы потребовать свою Демуазель де Пари и Кормилицу. Она поняла, что на Кормилицу согласились, но Демуазель де Пари следовало оставить здесь. Затем она увидела, как Кормилицу втаскивают в карету, словно грузную, обезумевшую скотину. Она осознала, что ее дочь, которая подумала о Кормилице и гувернантке, так и не вспомнила о собственной матери, и впервые в жизни осмелилась осознать, что Эмили-Габриель не была доброй девочкой, и более того — но терзавшая ее мигрень не позволила сформулировать эту мысль — она была даже злой.
— Господин Герцог увозит мадемуазель в Париж, — прокомментировала увиденное Сюзанна.
— В парадиз! — воскликнула Герцогиня. — Она уезжает, а я остаюсь!
— В Париж, Мадам, — решительно повторила Сюзанна.
— В Париж, в Париж, — растерянно твердила Герцогиня, убежденная, что это название, столь близкое к тому, с каким она его перепутала, близко не только фонетически, но и по расстоянию, словно некий этап на крестном пути.
— В Париж, ну почему?
Сюзанна пожала плечами, откуда ей знать? Так решили ночью. Эмили-Габриель получит Большой Гапаль.
Темно-красный рубин единорога! Она сделается с ним святой? Ответа она не ждала, зная по опыту, что в этом семействе не принимают никаких решений, не сославшись на пап, святых, мучеников и Азенкур, шла ли речь о самых высоких амбициях или же о самых низких поступках.
— Мне душно, открой окно, Сюзанна.
Возбужденная удаляющаяся толпа заметила наконец Герцогиню, бледную и неодетую, она держала свою повязку, словно платок, которым приветствовала отъезжающих, или же, напротив, словно белый флаг, который выбросила, прося пощады, умоляя, чтобы пришли ее освободить, забрали жизнь, тоже взяли с собой в Париж.
3
НОГИ
Уютное тело Кормилицы, широкое и мягкое, самой природой созданное для комфорта, можно было использовать как только пожелаешь. Сначала оно было матрасом, затем креслом, удобным и как нельзя лучше приспособленным для поездки в этой карете, оно спасало ребенка от чудовищной тряски и толчков, которые иначе подбрасывали бы ее до потолка, к тому же девочка сидела на возвышении, и поэтому — а также благодаря своей взрослой манере держаться — в рамке стекла вырисовывалась как настоящая дама.
Видя, как Эмили-Габриель с такой грацией и достоинством расположилась в карете, Герцог был очарован: дочь являла собой благородную уверенность существа, обладающего несомненными достоинствами. Он гарцевал поблизости от нее, придерживая или пришпоривая лошадь в зависимости от скорости кареты, которая то еле тащилась на подъемах, то стремительно скользила на спусках. Когда повозки замедляли ход, он стучал в стекло, чтобы она приоткрыла его; тогда он целовал ей руку и говорил о будущем, зная превосходно, что в разговоре следует упомянуть о некоторых планах, хотя и не стоит злоупотреблять обещаниями. Замок был все еще виден; они разговаривали об учении, необходимом как девочкам, так и мальчикам, о войне, без которой не могут обойтись господа, и умении вести беседу — искусстве, обязательном для дам.
— Я ничего не знаю о войне, — сказала Эмили-Габриель, — а вот об умении вести беседу думала очень много, меня это чрезвычайно интересует. Мне, отец мой, хотелось бы беседовать день и ночь, а записывать и читать лишь то, что было произнесено. Меня просто ужасают все эти бесконечные описания, какие-то ненужные подробности, а страницы, исписанные размышлениями о морали, меня приводят в отчаяние. Когда я открываю книгу, мне совершенно не хочется, чтобы взгляд спотыкался на скучных кочках, мне нравится, когда он прыгает со строчки на строчку, как я прыгаю через ручей с камешка на камешек.