Не жди, когда уснут боги - Александр Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бояка-макака, макака-бояка! — тараторила она.
Не соображает, подумал я, ставя ногу на сук и ухватясь руками за тонюсенький ствол, что макакам бы тут в самый раз резвиться.
— Молчи, разиня! — Под ногой хрустнуло, несколько секунд я удерживался на прогнувшейся коромыслом верхушке дерева, а потом, по-лягушачьи дрыгнув ногами, вниз головой упал в арык.
Тина приняла меня с жуткой нежностью, мягко и добротно залепила глаза, уши, нос, полезла было в рот, но тут ноги, которыми я отчаянно бил по поверхности, перевесили и я, наконец, вынырнул.
Облепленный черной тиной, я представлял ужасное зрелище. А тут еще с перепугу заорал во всю глотку. Сестренка только ойкнула, скакнула в сторону и кинулась бежать. Никогда не замечал у нее такой прыти.
— Зачем же так надрываться, молодой человек? Или в Шаляпины метишь? — донесся мягкий и обволакивающий, как тина, голос.
На берегу стоял крепкий пожилой мужчина в новеньких белых штиблетах с пряжками и смотрел на меня как-то непонятно: то ли с насмешкой, то ли с любопытством.
Я, конечно же, моментально смолк. Его еще не хватало! Новый свидетель моего позора. Злость поднималась медленно и опасно, как кипящее молоко.
— Чего уставились? Радуетесь, что бесплатно?
— Ну, ну, — то ли огорчился, то ли восхитился моей свирепостью он. — Могу и заплатить.
— Заплатить? — опешил я. — За что?
— Ты же сам просишь?
«Завод» мой кончился. Только буркнул напоследок:
— Ничего не прошу, — и принялся быстро смывать с себя тину.
Прибежала мама. Она всегда прибегала, когда мне было туго. Помню, однажды, после того, как она ушла на работу, мальчишки нашей и соседней улиц затеяли играть в войну. Посланный в разведку, я осторожно пробирался вдоль стены дома к перекрестку, не ведая, что за углом притаился разведчик противника с кирпичом в руке. Едва я выглянул, он так саданул меня по голове, что кровь залила лицо, и я шлепнулся без сознания на землю. Ошалевший от страха, противник дал деру, перекресток был пуст. Неизвестно, сколько бы я провалялся в крови и пыли, если б не мама. Почему-то именно в этот момент она, отпросившись с работы, решила проверить, чем я занимаюсь дома. И в дальнейшем материнское чутье ни разу не подводило ее.
— Когда это кончится? Долго ты будешь меня мучить? И почему с тобой вечно что-нибудь происходит? — вопрошала она скорей по привычке, наблюдая, как я грязный, в разорванной рубахе, выкарабкивался на берег.
— За ребенком глаз да глаз нужен. Родить легче, чем воспитать, — назидательно заметил мужчина в белых штиблетах.
— А вы что, пробовали?
— Воспитывать-то?
— Нет, рожать?
Когда он обижался, у него сначала краснела шея, затем кончик носа, а уж затем все лицо. Но выдержки хватало.
— Личный опыт ничто, тьфу, пустое место, если хотите знать, по сравнению с тем, что можно почерпнуть из книг.
— Черпайте, — великодушно разрешила мама, — а нам некогда, то на работе, то в очередях пропадаем. Вот вернется отец с фронта, тогда все у него будет — и наряд, и пригляд, — крепенько взяв меня за ухо, она повела к дому, как козу на веревочке.
Привыкший к такому использованию своего уха, я поинтересовался:
— Мам, а что это за дядька?
— Ишь, любопытный! — оглянулась, не идет ли тот следом, сказала со злостью: — Потапенко — вот кто! Окопался на хлебозаводе, загривок с ладошку отъел, на антимонии потянуло… — И закончила круто: — Из-за тебя каждый лезет с замечаниями, наставлениями! — Все правильно. Кругом виноват я один. Даже в том, что кто-то окопался на хлебозаводе.
Моя, да и матери других мальчишек не очень-то распространялись при нас о Потапенко, боясь, видимо, как бы мы, народ на расправу скорый, не поколотили ему окна и еще что-нибудь.
…Люди вспоминают обряды, обычаи, когда с их помощью можно хоть чуточку облегчить свою жизнь. В войну детей научили колядовать. Причем, колядовали мы не только перед рождеством, как полагается, но и во всякие другие праздники, а если особенно было голодно, то добирались и до воскресных дней.
Дома нашей округи мы сами разбили на квадраты: в чьей семье больше ртов, тому и квадрат побольше. Хозяйки знали нас как облупленных. Стоило появиться перед домом с сумкой на плече, и они, не дожидаясь, пока мы дрожащими голосками заведем свои песни-прибаутки, начнем притопывать и приплясывать, несли или горсть зерна, или ломоть хлеба, или щепотку соли. Мы честно отрабатывали подношения, размахивали руками-спичками под их вздохи и причитания.
— Хватит, уморились, бедненькие. — И страдающие глаза провожали нас до поворота.
Случалось, что нам не подносили. Но чтобы обижать — язык не поворачивался. Ведь ходили-то дети фронтовиков. Правда, у одной все-таки повернулся. Жорка, живущий через два двора от нас, рассказывал, что едва он постучал в окно, как она выскочила, костлявая, с огромной бородавкой на левой щеке, и давай орать:
— Кусочники, попрошайки, передоху на вас нету! Шастаете по чужим дворам, паразиты окаянные! — Бородавка, позеленевшая от злости, прыгала, как жаба, на щеке.
Жорка растерялся, продолжал испуганно пританцовывать на месте, а она напирала, бранилась, но он словно бы ничего не замечал, кроме бородавки, загипнотизированно таращился на нее и отступал, отступал, пока не свалился в яму для отбросов. Перепачканный, рванул без оглядки оттуда, а во след гремело:
— Еще раз увижу, собаку спущу! Кусочники, попрошайки бездомные!..
— Я знаю, почему она бесится, — сказал Куват. — У нее сын дезертир, недавно поймали.
Мальчишки были беспощадны, вынося свой приговор. Решили нарисовать на воротах фашистский крест.
— А писать что-нибудь будем? — спросил Петька, единственный среди нас, кто умел выводить буквы.
— А как же! Баба-яга костяная нога! Лучше не придумаешь.
— Подходит, — согласились все.
Только Жорка помотал головой.
— Надо написать: жа-ба!
Все согласились, что так действительно лучше.
С тех пор крест и эта надпись не сходили с ворот нашего врага. Напрасно стирали, соскабливали, закрашивали то и другое. Наутро крест и надпись: «ЖА-БА», еще более увеличенные, появлялись снова.
Вскоре семья Кувата переехала в село. Каждый из нас получил от него в наследство по два дома, где можно было колядовать.
Обычно мы с сестренкой ходили колядовать вдвоем, надеясь, что хоть кому-то что-нибудь да перепадет. При первой же возможности мы отправились к еще не знакомому нам высокому дому с резными наличниками и витиеватыми решетками, чтобы попытать счастья.
На стук из калитки вышел Потапенко. Я ожидал чего угодно, только не этого! Вот влипли! Сейчас заговорит до смерти. Я попятился, но он успел взять меня за руку.
— Куда ты, молодой человек? Испугался, что ли? Неужели я такой страшный? Пойдем-ка в дом. А это кто, твоя сестра? Машенька, — крикнул Потапенко, — принимай гостей!
Машей оказалась пожилая молчаливая женщина с добрым лицом. Она повела нас в комнату. Потапенко, идя сзади, приговаривал:
— Ну, молодцы! Ну, обрадовали!
В блюде на столе возвышались горкой румяные пончики. Сто лет я их не видел! Облизнулся, конечно же. Сестренка за рубаху дергает: некрасиво, мол, так держать себя при людях. Ладно, думаю, я с тобой потом поговорю. И прямехонько к столу.
— Садись сюда, молодой человек, а ты, девочка, напротив братца. Как вас звать-величать? Андрей и Наташа? Ну, замечательно. Ешьте, не стесняйтесь.
Маша подавала пончики, наливала молоко, все глядела, чтоб мы не сидели без дела. Тем временем Потапенко стал рассказывать о том, как увидел меня в арыке, облепленного тиной, похожего на черта, как хотел было бежать, но вспомнил, что достаточно перекреститься и черт исчезнет. Говорил он много, упустив, правда, что я тогда ревел, словно бык на бойне. За это я готов был простить ему болтовню, а после тарелки блинов во мне шевельнулось даже что-то вроде симпатии.
Провожая нас, как взаправдашних гостей, до калитки, Потапенко шепнул мне на ухо:
— Приходи почаще, можешь и без сестры. Посидим, потолкуем по-мужски. А?
Я кивнул: ждите, загляну на днях.
Мое расположение к Потапенко усиливалось с каждой встречей. Взрослым тогда было не до нас, а он говорил с удовольствием, на равных. То о положении на фронте все еще тяжелом, беспросветном, то о работе на заводе, где ему надоело из ничего выпекать хлебные булки. Уписывая сдобные бублики, каких в нашем ларьке днем с огнем не сыщешь, я разделял муки и сомнения Потапенко. Мог ли я догадаться, что черный, будто на глине замешанный хлеб, который приносила мама, потому и полусъедобный, что на потапенковском столе процветают пончики да бублики.
Но о чем бы ни говорил Потапенко, в конце он обязательно жаловался на свое невезение с детьми. Не было и нет у него детей, а он так хотел этого! Все бы сделал, чтобы малыш ни в чем не нуждался, жил, как в сказке.