Отшельник Серапион - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Произнеся последние слова проникновенным тоном истинного священнослужителя, Серапион умолк и поднял просветленный взгляд к небу. Мне стало не по себе — да и могло ли быть иначе? Этот безумец превозносил свое состояние как бесценный дар неба, только в нем находил спокойствие и бодрость и с искренней убежденностью желал мне того же!
Я было собрался уйти, но в ту же минуту Серапион начал уже совсем другим тоном:
— Вы не поверите, но эта суровая, непроходимая пустыня часто оказывается слишком оживленной для моих безмолвных размышлений. Меня ежедневно посещают разные замечательные люди. Вчера у меня побывал Ариосто, за ним последовали Данте и Петрарка, сегодня вечером я жду достопочтенного вероучителя Эвагрия, и так же, Как вчера я беседовал о поэзии, так сегодня собираюсь обсуждать новейшие дела церкви. Иногда я поднимаюсь на вершину вон той горы, откуда в ясную погоду хорошо видны башни Александрии, и перед моими глазами развертываются удивительные события и деяния. Многие и это находили невероятным и полагали, что мне видится реальным то, что на самом деле порождено моим духом, моей фантазией. Я считаю такие суждения одной из самых хитроумных нелепостей, какие только могут быть. Разве не дух — и только он один — способен охватить в пространстве и времени то, что происходит внутри нас? Что же это в нас такое, что слышит, видит, осязает, — неужели мертвые механизмы, которые мы называем глазами — ушами — руками и т. п., а не дух? Возможно ли, чтобы дух сам по себе создавал в нашей душе мир, облеченный временем и пространством, а те функции предоставил бы какому-то другому, живущему в нас началу? Какой вздор! Ну, а если только дух схватывает событие, происходящее перед нами, значит, действительно совершилось то, что он признает таковым.
Только вчера еще Ариосто говорил мне о порождениях своей фантазии и уверял, что создал в своем уме образы и события, никогда не совершавшиеся во времени и пространстве. Я оспаривал такую возможность, и он вынужден был согласиться со мной в одном: если поэт хочет вместить в узком пространстве своего мозга все, что он видит перед собой в жизни благодаря особому дару провидца, то это значит, что ему недостает высшего познания. Оно, это высшее познание, приходит только после выстраданного мученичества, оно вскормлено уединенной жизнью. — Вы как будто не согласны со мной? Может быть, вы не поняли меня? Но, впрочем, как может дитя мирской суеты, при самом искреннем желании, постичь дела и помыслы отшельника, осененного божественной благодатью! Хотите, я расскажу вам, что произошло сегодня на восходе солнца перед моими глазами, когда я стоял на вершине горы?
И Серапион рассказал новеллу, задуманную и построенную так, как это мог бы сделать лишь писатель, одаренный самой изобретательной и пылкой фантазией. Все образы предстали такими пластичными, пламенно-живыми, магическая сила его рассказа увлекала и окутывала как греза и заставляла верить, будто Серапион действительно видел все это со своей горы. За этой первой новеллой последовала вторая, потом третья, пока солнце не оказалось над нами в зените. Тут Серапион поднялся с места и произнес, глядя вдаль:
— Вот идет брат Илларион, который по своей непомерной строгости постоянно гневается на меня за то, что я слишком много беседую с посторонними.
Я понял намек, простился и спросил, дозволено ли мне будет вновь заглянуть к нему. Серапион ответил с мягкой улыбкой:
— О, друг, я думал, ты поспешишь покинуть эту пустыню, которая как будто не очень-то соответствует твоему образу жизни. Но если тебе угодно на какое-то время устроить себе жилище здесь, поблизости от меня, ты всегда будешь желанным гостем в моей хижине и в моем садике! Быть может, мне удастся обратить в свою веру того, кто явился ко мне злым искусителем! — Храни тебя Господь, друг мой!
Не берусь описать впечатление, которое произвел на меня визит к этому несчастному. С одной стороны, я содрогался от ужаса при мысли о его методическом безумии, в котором он видел смысл и благо своей жизни, с другой же — поражался его поэтическому таланту, душевности, всему его существу, которое дышало спокойным самоотречением чистейшего духа и внушало мне глубокое умиление. Я вспомнил скорбный возглас Офелии[11]:
О, что за гордый ум сражен! вельможи,Бойца, ученого — взор, меч, язык;Цвет и надежда радостной державы,Чекан изящества, зерцало вкуса,Пример примерных — пал, пал до конца!А я, всех женщин жалче и злосчастней,Вкусившая от меда лирных клятв,Смотрю, как этот мощный ум скрежещет,Подобно треснувшим колоколам,Как этот облик юности цветущейРастерзан бредом…[12]
И все же я не мог обвинять высшие силы, которые, быть может, этим путем спасли несчастного от опасных рифов и привели в тихую гавань. Я стал все чаще посещать своего анахорета и искренне полюбил его. Он всегда был бодро настроен, разговорчив, и теперь я уже остерегался снова разыгрывать из себя врача-психиатра. Я просто диву давался, с каким умом, с какой проницательностью мой отшельник говорил о жизни во всех ее проявлениях. В особенности же примечательно было то, как он умел вывести целые исторические события из скрытых мотивов, весьма далеких от общепринятых толкований. Если же я временами осмеливался, при всем восхищении проницательностью его догадок, все же заметить, что ни один исторический труд не упоминает о тех особых обстоятельствах, которые он приводит, он заверял меня с кроткой усмешкой, что уж конечно ни один историк на свете не может знать это так точно, как он, слышавший обо всем от самих участников события, которые посетили его.
Мне пришлось покинуть Б***, и я вернулся туда лишь спустя три года. Стояла поздняя осень, середина ноября, если я не ошибаюсь, как раз четырнадцатое, когда я отправился навестить своего отшельника. Уже издалека я услышал звук колокольчика, который висел у входа в хижину, по телу пробежала странная дрожь, меня охватило дурное предчувствие. Наконец я приблизился к хижине и вошел в нее. Серапион лежал на циновке, вытянувшись, сложив руки на груди. Я подумал, что он спит. Подошел ближе и тогда только понял — он был мертв!
— И ты похоронил его с помощью двух львов! — прервал друга Отмар.
— Что? Что ты говоришь? — с изумлением воскликнул Киприан.
— Да, — продолжал Отмар, — именно так, а не иначе. Еще в лесу, не доходя до хижины Серапиона, ты повстречал странных чудовищ и заговорил с ними. Олень принес тебе плащ святого Афанасия и попросил завернуть в него тело Серапиона[13].— Короче говоря, твое последнее посещение безумного отшельника напомнило мне тот удивительный визит, который святой Антоний нанес апостолу Павлу и о котором этот святой муж нагородил столько фантастических вещей, что легко заметить, какая сумятица царила у него в голове. Как видишь, я тоже кое-что смыслю в легендах о святых!
Теперь я понимаю, почему несколько лет назад твоя фантазия была целиком заполнена монахами, монастырями, отшельниками, святыми. Я заметил это в письме, которое ты мне тогда написал и в котором царил такой своеобразный мистический тон, что он навел меня на всякого рода странные мысли. — Если я не ошибаюсь, ты сочинил тогда удивительную книгу[14], пронизанную глубочайшим католическим мистицизмом, в ней было столько безумия и дьявольщины, что она могла полностью дискредитировать тебя в глазах спокойных благонамеренных людей. Конечно, тогда в тебе бурлил серапионизм в самой высокой степени.
— Так оно и есть, — ответил Киприан, — и я почти сожалею, что выпустил в свет эту фантастическую книгу, хотя на лбу у нее, как предостерегающий знак, было начертано имя дьявола, дабы каждый опасался его. Действительно, меня вдохновило на нее общение с отшельником. Быть может, мне следовало избегать его, но ты, Отмар, да и все вы знаете мою склонность к беседам с сумасшедшими; я всегда считал, что как раз отклонение от нормы позволяет заглянуть в самые зловещие бездны естества, и действительно, даже в том чувстве ужаса, которое охватывало меня при этих странных встречах, передо мной открывались картины и предчувствия, вдохновлявшие и окрылявшие взлет моего духа. Пусть рассудительные люди считают этот взлет всего лишь пароксизмом опасной болезни; что за дело до этого тому, кого называют больным, но кто сам себя считает сильным и здоровым!
— Ты как раз таков, дорогой Киприан, — подхватил Теодор, — тому свидетельство твое могучее телосложение — предмет моей постоянной зависти. Ты говоришь: заглянуть в зловещие бездны естества — пусть остережется это делать тот, кто подвержен головокружению!
Судя по тому, как ты нам изобразил своего Серапиона, никто не станет отрицать, что его тихое, безобидное помешательство не идет ни в какое сравнение с самыми умными ныне живущими поэтами, с которыми нам случается иметь дело. Но согласись, ты смог представить его облик но всем блеске, сохранившемся в твоей душе, главным образом потому, что прошло немало лет с тех пор, как ты в последний раз видел его живым. Я же, со своей стороны, утверждаю, что не мог бы отделаться от чувства страха, даже ужаса при виде такого рода безумия. У меня просто волосы встали дыбом, когда ты рассказывал, как Серапион превозносил свое состояние и желал тебе того же. Как ужасно было бы, если бы мысль об этом блаженном состоянии пустила корни в твоей душе и тем самым привела бы к подлинному безумию. Уже поэтому я не стал бы вступать в общение с Серапионом; а потом ведь кроме опасности духовной, существует еще и физическая — французский врач Пинель приводит множество случаев, когда одержимые навязчивой идеей люди внезапно впадали в буйство и как дикие звери крушили все вокруг.