Прекрасная дама одинокого майора, или Плац, заметенный снегом - Алексей Гелейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, он звался Додик Арабескович. И он терпеть не мог русских… Увы, было за что! Пренеприятнейшая эта история началась с того, что в далекий, грязный и нищий детдом маленького пыльного городка К*** привезли завернутого в драные и нечистые тряпки малыша, подброшенного на крыльцо местного центрального переговорного пункта. Ребенок был смуглым. Телефонистка, дежурившая в тот день, заявила, что видела в окно крутившегося подле пункта мужчину с объемистым свертком…
– Да что за мужчина-то? – поинтересовались у нее в отделении. – Не помните ли какие приметы?
– Как же, как же! – бодро отвечала словоохотливая телефонистка, носившая, как явствует из протокола, дивную греческую фамилию: Калипса Костаки! – Темненький такой… Грузин! Нет, армянин! Да, точно армянин!
На вопрос, почему все-таки – армянин, телефонистка Костаки ничего вразумительного сказать не смогла. Но ребенка так и записали армянином. А поскольку каких бы то ни было документов при нем не оказалось, то имя, отчество и все остальное подобрала для него пожилая директриса детдома, – старая дева, не знавшая мужчин, не любившая детей, но обожавшая индийские мелодрамы, футбольную команду «Динамо» и страшно гордившаяся тем, что первый муж ее давно уже покойной двоюродной тети – прозектора Цили Важапшавеловны Гильденкранц – одессит Бичико Коростельский некоторое время подвизался младшим редактором в акционерном обществе «Межрабпом-Русь», снимавшем, по личному указанию Ленина, лучшие советские немые кинофильмы.
Трудно сказать, что именно сыграло в этой истории злую шутку! Возможно, то, что из кавказских имен, по давнему отдыху в третьеразрядном пансионате, памятны были ей два: Левик и Додик, – и последнее, пожалуй, было предпочтительнее первого. Возможно, и то, что из кавказских слов знакомо было ей лишь одно – хриплое и пугающее «Ара!» Не обошлось тут и без тайной и безотчетной любви к футболисту Бескову, и без чего-то еще… А только нового воспитанника с тех пор все так и называли Додиком Арабесковичем, опуская при этом фамилию. Уж больно красиво и вкусно оно звучало: Додик Арабескович!
Сам Додик Арабескович лютой ненавистью ненавидел и свое имя, и свое отчество, и особенно тех, кто ими его наградил!
Много лет спустя, в поисках каких-либо сведений о матери, удалось ему неожиданно установить личность своего предполагаемого отца. Отец оказался родом из Баку и был наполовину азербайджанцем, наполовину евреем: Азим Реб Шмоткис-оглы, так звали его!.. И теперь я спрашиваю вас: можно ли представить себе что-либо худшее? Даже и то, что спустя десять лет после происшествия на центральном переговорном пункте города К***, отца его смертельно ранили в перестрелке с милицией – он оказался известным бакинским уголовником, – даже эта горькая весть не так расстроила Додика Арабесковича, как запоздалое открытие своей истинной национальности.
Дело в том, что в детдоме азербайджанцы всегда колотили ненавидевших их армян, следовательно, и его – природного азербайджанца и невольного армянина Додика Арабесковича, а подавляющее большинство воспитанников – тут и азербайджанцы, и армяне были едины, – с презрением относилось к немногочисленным детдомовским евреям.
Было отчего возненавидеть русских!
…Я же для досточтимого Додика Арабесковича был и русским, и евреем одновременно!.. А кроме всего прочего, я был москвичом!..
О, жестокосердный Б-г Израиля! За что караешь Ты? Караешь его, меня, безжизненную белую степь, – всех нас!.. «В той степи глухой замерзал ямщик…» – «Шма Исраэль! Ам Исраэль здесь еще хай!..» – «…он товарищу отдавал наказ…»
Эх-эх!..
Иногда его стойкое чувство нелюбви ко мне сменялось неподдельным изумлением: как вот это – то есть: я – может быть? Но это, вопреки всему, было… Сей печальный факт смущал трепетный ум и беспокоил нежную душу старшего прапорщика Додика Арабесковича, но здравого объяснения прискорбному факту сему совершенно не находилось!..
Глава четвертая
в которой автору повествования, постоянно размышляющему над тем, что есть истина, предоставляется возможность заглянуть в интереснейшее зеркало, обладающее способностью отражать самые невероятные вещи и притом всякий раз – по-разному
Додик Арабескович огляделся вокруг и помрачнел. Не знаю, что именно ожидал увидеть он: раскаленные пески Египта или плавящийся асфальт полуденного Баку, а только увидел он самый что ни на есть обыкновенный снег… Увы, предчувствие его не обмануло: пейзаж за прошедший час совершенно не изменился к лучшему! Опечаленный старшина с тоской посмотрел на меня и поинтересовался тихо и кротко:
– Шлангуешь?
– Никак нет!.. То есть, наоборот!.. Дело в том, что…
На этом месте старшина махнул на меня рукой.
(Язык! О, великий и могучий русский язык, когда-нибудь ты погубишь меня!)
Махнув, рука повисла тяжело, безжизненно. Старшина пригорюнился окончательно и вздохнул.
– И чему вас только в этой Москве в институтах учат…
В ответ я не менее печально развел руками: о, да! вы совершенно правы! процесс обучения у нас… э-э-э… еще не налажен! да попросту плох он! особенно в Москве! учат из рук вон! черт, заледенел я тут от… собственного невежества, простите мне уж это грубое слово!
Додик Арабескович задумался. В глазах его обозначился вполне гамлетовский вопрос: два наряда вне очереди или… впустить? Впустить… или – два наряда? А может, хотя бы один? А?.. Нет, слишком унылый был у меня вид даже и для одного! Человек мучается, скорбит… Осознает!
– Заходи! – старшина широким жестом пригласил меня в теплую казарму.
В курилке рядом с сортиром отдыхали, сладко попыхивая «Дукатом», три неразлучных «сверчка»: младший сержант сверхсрочной службы Брылькин, сержант сверхсрочной службы мариец Степа и старшина сверхсрочной службы Страстотерпцев. Негнущимися пальцами я размял ароматную «Астру».
– …такая, понимаешь, толстая загорелая задница посреди кровати! – маленький, круглый Страстотерпцев брызгал слюной и размахивал в воздухе руками, слегка при этом подпрыгивая. – Ну, тут я ей и вдул! Вдул по самые уши!
Круглолицый Брылькин и вечно улыбающийся мариец Степа слушали уважительно, изредка кивая и поддакивая.
(Помнится, в первые дни своей службы я, тогда еще плохо знакомый с суровыми реалиями солдатской жизни, наивно поинтересовался у Страстотерпцева, что означает это загадочное вдул? «Что значит – вдул? – Страстотерпцев задумался, подыскивая подходящий синоним, затем доверительно улыбнулся и, подтверждая мои давние и наихудшие опасения по поводу величия и могучести русского языка, выдал радостно и счастливо: – Вдул – то же самое, что и впердолил!» Более никакие вопросы языкознания мы с ним не обсуждали.)
От тепла и курева голова моя закружилась, и, погружаясь в полудрему, успел подумать я: до чего же скудна жизнь у старшины сверхсрочной службы Страстотерпцева, до чего же она у него тосклива и однообразна!
– …песок, пронимаешь, море! А посреди песка… – Страстотерпцев и сам захлебнулся от описываемой красоты, – посреди песка: толстая загорелая задница!..
– «Вдул»?! – спросил зачарованный восхитительной картиной мариец Степа.
– И как «вдул»! Эх, братцы ж вы мои, как же я тогда «вдул»! А так я ей тогда «вдул», ребяточки, что никакими такими русскими словами этого не передашь!
И тут сказочная задница обернулась белоснежным бом—бром—черт-его-знает-каким—стакселем, курилка качнулась и поплыла тяжелым бригом по могучим волнам седого океана к далекому сияющему горизонту… А вот уже и не корабль это вовсе, а тихая скромная «букашка», троллейбус «Б», ползущий серым размокшим Садовым… «Метро „Парк Культуры“! – голосом дневального Корефуллина объявляет водитель и добавляет неизвестно к чему: – Рядовой Штейн! На выход!» И я выхожу, и сразу оказываюсь в заваленном снегом переулке подле какого-то деревянного дома. «Господи! – вслух изумляюсь я. – Да это ж Хамовники!»
– Бога нет!.. – доносится до меня злобный скрипучий голос. Оказывается, прямо передо мной образовался неизвестный старик, и стоит этот старик совершенно невежливо ко мне спиной. И весь он такой суконный, посконный и домотканый, веревочкой препоясанный и босой, что я не могу тут же не признать в нем Самого… Только вот дух от него идет какой-то… нездоровый, что ли? Да ведь чего только в старости не бывает!
– Как же так? – недоумеваю. – Вы ж у людей не Бога, Ваше сиятельство, Вы ж у людей последнюю надежду отбираете!
– Молчи, холоп! – он аж ногами затопал от злости, а не обернулся. – Если кто назвался граф, тот уж, верно, будет прав! Что скажете в мое оправдание, рядовой Штейн?