Вечный зов - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рабочие каменоломни находились на «советском рационе». В день им давали по три неполных котелка супа из брюквы — без соли, без мяса, без картошки — и по половине хлебной пайки. «Советским» он назывался потому, что Главное административно-хозяйственное управление СС, Отдел Д — концентрационные лагеря, ещё осенью 1941 года, перед прибытием первых партий советских военнопленных в Бухенвальд, отдало приказ о том, что в течение шести месяцев со дня прибытия они не должны получать никакой еды, кроме этой, без всяких добавок. Паёк был настолько скуден, что люди умирали от истощения ежедневно сотнями, и через некоторое время их переводили «на обычное питание», хотя оно мало чем отличалось от определённого Отделом Д. А для рабочих каменоломни такой рацион был установлен раз и навсегда.
Слабый ветерок доносил в каменоломню пресноватый запах дубовых и буковых лесов Тюрингии, тот запах, который, как уверял Губарев, очень любил Фридрих Шиллер, этот запах якобы вызывал у него всегда творческое вдохновение, здесь, дыша этим запахом, великий поэт Германии создавал свои бессмертные произведения, под буками Эттерсберга он около ста пятидесяти лет назад закончил свою драму «Мария Стюарт». А эти несколько сот обречённых людей, стоящих под тусклым фонарём, запаха лесов Тюрингии не любили, они, измождённые, смертельно измученные за длинный каторжный день, просто его не чувствовали, да и вообще ничего не ощущали, кроме вечной усталости и голода. Каждый из них скорей хотел в свой вонючий барак, чтобы, сложив камни у стенки, доплестись до пищеблока, получить свою миску брюквенной похлёбки, выпить её, затем кое-как дождаться вечерней переклички на плацу и уж потом упасть на вшивые нары и провалиться в сон, как в могилу. Но прежде надо было добраться от каменоломни до барака, а это не каждому удавалось без избиения. Почти всякий вечер кто-нибудь не мог вынести тяжести камня, ронял его. Тогда следовавший сбоку колонны Айзель, не останавливая команду, принимался остервенело избивать несчастного. Он обычно сперва валил его ударом тяжёлого кулака наземь, затем пинал, топтал ногами, рыча, как зверь. Все знали, что, истязая людей, Айзель получал половое удовлетворение.
Люди в полосатых одеждах с особым знаком штрафной роты — с красным треугольником и красным кружком под ним, нашитыми на куртки и брюки, — молча и терпеливо ждали, когда этот молодой русский парень, кажется, бывший товарищ недавно назначенного бригадиром Назарова, поднимет свой камень. Если не поднимет, значит, его очередь быть сегодня жертвой Айзеля. Вот он уже показался из дощатой будки, где отдыхал и пьянствовал в течение рабочего дня.
Назаров, в такой же полосатой куртке, как и все, с таким неё знаком, но с плетью в руке и с чёрной повязкой на левом рукаве, торопливо оглянулся на вышедшего из будки Айзеля и ещё раз крикнул:
— Взять, говорю, живо! Бери, ну же!
Однако Василий уж оставил попытки поднять глыбу, стал выпрямляться, пошатываясь. Тогда Назаров, ещё раз глянув на приближающегося капо, быстро нагнулся сам, схватил камень и положил его на плечо Кружилину. Тот опять пошатнулся, но устоял.
— Спасибо, господин бригадир, — пошевелил Василий засохшими губами. — Благодетель ты… Не забуду.
— Держи. Марш в колонну! — И Назаров толкнул его в строй.
То, что сделал Назаров, было небезопасно. Айзель, начальник команды, был хозяином жизни и смерти любого из этих людей в полосатых одеждах, в том числе и Назарова. Но то ли он был сильнее обычного пьян, то ли просто в этот момент отвернулся — он ничего не заметил. И, подойдя, только спросил равнодушно:
— Готовы?
— Так точно, господин капо. Ждём вас…
— Давай.
— Ша-агом арш! — тотчас крикнул Назаров.
Колонна качнулась и двинулась.
* * * *Василий в этот вечер не выронил камня и не видел, не слышал, чтобы кто-нибудь другой выронил, он брёл где-то в середине колонны, не чувствуя почему-то на плече тяжести. Да и вообще не чувствовал плеча, всей левой половины тела. Придя к бараку, он не имел сил аккуратно положить груз к стене, камень с грохотом упал на землю. Но, к счастью, Айзеля поблизости не было, а стоявший рядом заключённый чех сказал Назарову по-русски с сильным акцентом:
— Ваш друг очень плох. Завтрашний день он не выдержит.
— Молчать! — прикрикнул негромко Назаров. — Все вы здесь друзья!
— Но завтрашний день будет для него последним! — не унимался чех. — Это же очевидно.
— Не ваше дело! Быстро помыть котелки.
Василий, слушая это, только усмехался. Он стоял, прислонившись спиной к стене барака, тёр правой рукой бесчувственное левое плечо и с неприкрытой ненавистью глядел на бывшего и вот на теперешнего своего начальника. Тот чувствовал его взгляд, но не оборачивался к Василию, стоял и наблюдал, как заключённые складывают камни. Наконец всё же не выдержал, глянул на Кружилина.
— Спасай вас… Живо за котелком! Увидит Айзель, не понимаешь, что ли?
Василий опять усмехнулся, кивнул на чеха:
— А ты не верь ему. Я здоров. И я всё выдержу. Запомни, капитан, я — выдержу!
Он говорил тихо, никто его не слышал, кроме Назарова. Лишь новоиспечённый бригадир явственно разобрал все слова, чувствовал всю желчь и всю угрозу, заключённую в них, худые его губы, начавшие уже розоветь, нервно дёрнулись.
— Выдержишь… Тут будь хоть из железа… — проговорил Назаров ещё тише, чем Василий, и, если бы кто услышал его голос, кроме Кружилина, всё равно бы не понял, угрожает или в чём-то оправдывается бывший капитан Красной Армии.
— А я ещё крепче, чем из железа, — упрямо повторил Василий. — Я хочу жить и выживу. А ты — нет. Ты не выживешь всё равно, иуда…
И, не обращая больше внимания на стоящего истуканом Назарова, не видя, как он сжимает судорожно свою плеть, пошёл, поплёлся в барак.
Никакого недомогания Василий в этот вечер действительно не чувствовал. Он вместе с другими сходил за баландой из брюквы. И когда выпил её, почувствовал даже сытость. И смертельная усталость будто прошла. На плацу он стоял не шатаясь, только небывало хотелось спать. А когда добрался до нар, сонливость неожиданно исчезла. Едва он закрыл глаза, перед ним возникли вдруг счастливые глаза Лёльки Станиславской, его Лёльки, с которой он познакомился когда-то в городском парке Перемышля. Когда это было? Давно-давно, может, сто, может, двести лет назад. И всё это время она никогда не являлась ему, он не думал о ней, забыл совсем, будто её и не было на свете. Но ведь она была, она любила его когда-то, и он её любил, они договорились пожениться, как только он выслужит свой срок и демобилизуется из армии. «Но это долго ещё, боже мой, как это долго!» Василий явственно припомнил вдруг, что эти слова она произнесла, лёжа в траве, среди полевых белых ромашек. Когда же это было всё-таки? Она лежала, и Василий лежал возле неё на спине, смотрел в синее бесконечное небо, где плавали небольшие, редкие облака. И он, Василий, ещё подумал: интересно, отражаются они в Лёлькиных глазах или нет? Он даже приподнялся и посмотрел ей в глаза. Да, посмотрел…
Весь барак, придя с переклички, сразу погрузился в короткий, тяжкий сон, заключённые храпели, некоторые ворочались, не просыпаясь, в разных углах постанывали, иногда то тот, то другой заключённый дико вскрикивал или что-то испуганно, торопливо бормотал, тоже не просыпаясь. Василий знал, что это людям снятся их сны, такие же кошмарные и тяжкие, как явь. Он подумал: да не снится ли и ему всё это про Лёльку? Он приподнялся, огляделся. Нет, он не спит. Вон рядом лежит Валька Губарев, учёный человек, здесь превращённый в такую же скотину, как все. Валька открыл глаза, спросил:
— Чего ты?
— Так я, Валь.
— Как себя чувствуешь?
— Хорошо.
— Ты попробуй уснуть. А там поглядим, — сказал Губарев.
На эти его последние слова Василий совсем не обратил внимания, тут же забыл их, потому что снова думал о Лёльке, пытался вспомнить: отражались ли тогда в её глазах белые облака? Но не мог. Зато вспомнил, когда всё это было. Было это два года назад с небольшим, весной, в мае сорок первого. В тот день капитан Назаров отпустил его в увольнение на целый день. До обеда они с Лёлькой бродили по Перемышлю, она была почему-то задумчива и рассеянна. Потом перекусили в маленькой закусочной, выпили горького кофе, и Лёлька захотела в лес. И там, в лесу, где-то недалеко от Сана, на глухой поляне, густо заросшей ромашками, Лёлька, ранее строгая и неприступная, вдруг отдалась ему спокойно и просто, спросив только, будто не знала этого раньше: «Ты очень любишь меня?» — «Лёлька!» — укоризненно воскликнул он. И тогда она ещё сказала: «Я полячка. Ты увидишь, какими верными и добрыми жёнами бывают полячки. А жить поедем в твою Сибирь. Ладно?» — «Ладно».
После этого она долго ещё лежала молча в ромашках, такая же чистая и красивая, как эти бесхитростные цветы. А сейчас — где она? Где?