Барьер. Фантастика-размышления о человеке нового мира - Кшиштоф Борунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда расходятся на покой мои домочадцы, я остаюсь один и в неверном свете от пылающего очага да колыхающегося язычка лампады читаю множество подобных, а то и еще более наивных историй. Видно, записаны они такими грамотеями, которые — что же еще мне остается о них думать? — хоть и поднаторели в начертании букв, да не слишком пекутся об истине… может, потому, что не ведают ее, а может, попросту и знать о ней не желают. Конечно, если бы попадались мне одни только хроники, монахами писанные, кои — противоборствуя старинному и все ж вечно новому вероучению Мерлина — ратовали за Спасителя, не подозревая даже, сколь часто об одних и тех же событиях ведут речь, их замысел мне был бы понятен: когда важные и доподлинные события, подчас покрытые грязью и кровью, удается низвести до легенды, а там и до сказки, они теряют свою силу. Но что сказать о бардах, все переиначивающих под звуки лютни, что сказать, если и мои друзья, и друзья друзей моих, все равные мне по рождению, твердят почти то же, хотя и по иным причинам? Если даже память народа скудеет?
Вот почему порешил я изложить письменно историю Артура, Мерлина, Дракона и рыцаря Ланселота. Это писание навряд ли способно будет соревноваться по красоте с вдохновенной фантазией певцов или с умными, свою цель преследующими творениями монахов; но пусть так, пусть нет в нем красоты, зато оно правдиво. И поскольку в прежние времена разум мой занят был делами ратными, а теперь заботят меня дела землепашцев, то и руки мои лишь к мечу да к плугу привычны, перо же им в тягость, и потому я предвижу: моя хроника, пожалуй, оскорбит слух многих знатоков и ценителей. Ведь слог ее прост, да и сама история, в ней изложенная, не столь затейлива, как того требуют нынешние вкусы.
И все-таки говорю: я напишу эту историю, ибо верую, что сие необходимо для собственного моего душевного спокойствия, и напишу так, как господь по силам моим дозволит. Потому что истина и вкусы не всегда в один след ступают; вкус — это всего-навсего луг, который в зимнюю снежную пору один вид имеет, по весне он иной, иной и цветущим летом, а как наступит осень, меняется опять. Зато истина — что скала: часто мрачная и опасная, но все же неисповедимо прекрасная. И не от стройных форм ее эта дивная красота, а от самой ее сути. Пусть жаркий летний суховей заносит ее песком или зимняя метель покроет снегом, скале все нипочем, она по-прежнему остается скалою, и ничем иным.
Есть у меня и еще один резон. Хронисты и барды то и дело оговариваются: «Это я слышал там-то», «Вот это поведал такой-то». Я же всех действователей моей истории знал лично и очень хорошо — Ланселота же знал, пожалуй, лучше, чем он сам себя. Я был причастен ко всем значительным и незначительным ее поворотам и, клянусь богом, владыкою этого мира, — хоть не своей рукой уничтожил Дракона, но за гибель его ответ держать чуть ли не в первую голову мне, послужит ли мне сие на беду или во славу!
С тех пор, как учение владыки Христа победно распространяется по свету, я усердно стараюсь в нем разобраться. Тупые речи невежественных священников, что бродят по селениям, стоят немногого, но из тех сочинений, что не минули рук моих, не ускользнули от моего внимания, я вычитал немало могучих, даже героических по чистоте своей и бескорыстию помысла поучений и принял их всем сердцем. Многих же, напротив, не принял. Изречение «Не судите, да не судимы будете!», можно сказать, под дых меня ударило. А вот я — пусть я песчинка против человека столь умного, который, может быть, самому господу богу сын, хотя, может, и нет (сие одним только священнослужителям ведомо, если ведомо), — я говорю так: судить непременно должно, чтобы и меня мог судить каждый. Однако я вовсе не желаю затевать спор-тяжбу с клириками, какое мне до них дело? Здесь ведь речь лишь о том, что решился я написать эту хронику и намерен чинить в ней свой суд, жаждая и даже требуя суда над собою.
Скажу о себе еще вот что: натура у меня вспыльчивая и гордая сверх меры, поэтому не хватает мне ни спокойной величавости хронистов, ни их покорства, и с тех пор как я себя помню, незримые, но нерасторжимые нити влекут меня к приключениям, к борьбе и мечу, так что и этими своими свойствами не подхожу я для роли того, чей разум судит издали, в безмятежной выси соизмеряет и бесстрастно запечатлевает дела мирские. Одно лишь могу привести себе в оправдание: в противоположность хронистам, кои сторонятся и даже бегут бури, страха и крови, я видел и испытал сам все здесь описанное, я пролил кровь за то, о чем они — черпавшие из тех или иных источников — всего лишь знают. На собственной шкуре я изведываю и теперь удары бича истины и убаюкивающую ласку неправды. Возможно, что многократно и уничижительно помянутые здесь хронисты знают больше меня, зато я больше видел; возможно, также, что образованность поощряет их к более широкому охвату событий — зато мои глаза видят глубже. По крайней мере я так полагаю. Все это я должен был сказать в предварение, иначе свидетельство мое — как и самое писание — лишь отсевки, уносимые ветром.
Изложить на бумаге историю рыцаря Ланселота и отдать ее потомкам, чтоб набирались ума-разума либо потешались, — дело рискованное, однако же я верю в силу фактов. А факты истории сей мне ведомы доподлинно. Я знаю их, может быть, лучше, нежели то или иное лицо, даже главные действующие лица, и, уж конечно, лучше, чем Ланселот. Он-то, бедняга, вряд ли уже распознает хоть что-нибудь в этом сложном и новом мире, ибо Ланселот умер.
Итак, начну с него самого.
Ланселот — этот «железный» рыцарь, столько разных прозваний заслуживший при жизни, — исчезнув из мира сего, оставил за собою три лагеря: приверженцев своих, противников и равнодушных. Причиной же этому один только факт, а именно: то, что Ланселот появился и… исчез. Нетрудно заметить, что люди — отдают или не отдают они себе отчет в собственных глупостях, трусости, ничтожестве — постоянно творят легенды. Главным героем легенды обычно выступает какой-нибудь непобедимый воитель, сказочной красоты женщина и тому подобные лица, ибо люди собирают в них воедино все те свойства, какими хотели бы обладать сами. Горькое развлечение — наблюдать со стороны сей удивительный, но и характерный процесс. Состоит он из двух частей или стадий. На первой стадии люди — скажем так: отдельные люди — избирают кого-либо из своей среды либо соглашаются признать кем-то до них сделанный выбор и незамедлительно возвеличивают избранника до гигантских размеров, наделяют сверхчеловеческими силами, провозглашают образцом и примером для всех. Когда же выясняется — и это уже вторая стадия, — что в действительности он был отнюдь не такой, каким его пожелали увидеть, а решительно во всем такой же, как все, тут-то недавние поклонники на него ополчаются, беспощадно срывают с кумира все красившие его добродетели, топчут ногами и со злорадством или в лучшем случае с прискорбием ставят много ниже самих себя. Иными словами (как бы это поосмотрительней выразиться), попирают главу его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});