Чужаки - Владимир Вафин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часто Пашка вспоминал этого мужика, а на эти деньги купили Угольку кроссовки, а то он ходил босой.
Как-то утром Пашку с Москвой поймали милиционеры:
— Дядя-я-я, отпусти-и-и! — надрывно кричал Москва.
Пашка попытался вырвать свою руку из крепкой руки сержанта, но напрасно. Их привели в детскую комнату и, пока сержант держал вырывавшегося Пашку, Москва рванул в дверь. Пашку усадили, долго расспрашивали, записывали: где живет, почему убежал. Привели еще двух накрашенных девчонок, которые жевали жвачку и грубили полной женщине-милиционеру. Вместе с ними Пашку посадили в машину с решетками и повезли в детприемник. Там его подстригли и опять спрашивали и записывали. Хорошо, что позвали на обед, а то Пашке казалось, что не будет конца этим опросам и крику. Кричали на него и в столовой, когда он понес посуду. Оказывается, что за ними посуду убирают дежурные. Матерясь, орала на него повар.
После обеда его отправили на второй этаж, где он увидел таких же неприкаянных, бежавших из дома и интерната подростков, и тех, кого бросили пьяницы-мамаши, и тех, в чью жизнь ворвалась беда. Все они с печатью покинутых. Поначалу к ним Пашка относился настороженно, но потом обвыкся, а за играми подружился. Боялся он милиционеров: было в них что-то зловещее. Когда один из них ударил его, Пашка зажмурился — он уже отвык от побоев и ему сразу вспомнился отчим.
Утром воспитатель заставил его три раза вымыть коридор. От досады хотелось кричать.
Были здесь и работники, которые Пашке нравились. Он прозвал их «добряками» и все время с нетерпением ждал. С ними жизнь в приемнике становилась терпимее, но «ментов», как назвал их Олег Андреев, пацан, который сто раз попадал сюда, было больше, и порой у Пашки возникала мысль сбежать, но Олег сказал, что это глухой номер: решетку только динамит возьмет.
— Ты лучше хитри с ментами, коси под дурака, — посоветовал он. — А если не получится, ори, как припадочный, и начинай психовать.
Пашка попробовал несколько раз воспользоваться этим советом — получилось, и вскоре его оставили в покое. Иногда ему доставалось от воспитателя-сержанта. Пашке в приемнике было скучно и тоскливо. Ему вспоминался вокзал; иногда дом, мать. Когда он думал о ней, то чувствовал, как его жжет тоска. Он часто смотрел сквозь решетку на дорогу, по которой разными путями уходили из приемника: кто в спецдома, кого возвращали к родителям... Однажды его позвали вниз:
— Поедешь домой, тормоз, — сказал доктор и пнул его под задницу. /
Когда он увидел отчима, то все понял.
Дома Пашка скоро снова почувствовал его тяжелую руку.
— Еще раз убежишь, сморчок, я об тебя совок сломаю, — пригрозил он, — и всю задницу разрисую.
Дома Пашка продержался день. На следующий он уже приехал на вокзал, где нашел Бабая с пацанами и снова стал бичевать. Они находили таких же беспризорных бродяг и вместе с ними совершали мелкие кражи. По вечерам они играли на автоматах, ходили на видюшник, потом — в пельменную. Спать шли в теплушку. Только Пашка ходил еще к крымскому поезду.
Невзлюбил он всей своей душой милицию.
— Если бы не ловили, долго бы бегал, — говорил он. Но лютой ненавистью возненавидел Пашка приемник-«муравейник» из-за ментов, вечного мытья коридоров и голода по ночам. Однажды, когда его переодели и привели в инспекторскую, где сидел отчим, в который раз приехавший за ним, женщина-капитан спросила его:
— Ты долго еще будешь бегать, придурок? Вы уж держите его, — обратилась она к отчиму.
Пашка тогда не вытерпел и закричал:
— Врете! Вы сами говорили: «Пусть бегает для плана! А то еще уволят!»
— Что? — от негодования лицо у капитана покрылось пятнами. — Да я тебя в «дисциплинарку» упрячу в пять минут.
— Не посадите! Вы этому гаду меня отдадите, — встретившись со злобным взглядом отчима и заметив, как у него дернулось лицо, Пашка выдохнул: — Только я все равно от него убегу!
И как крепко отчим его ни держал, он все-таки сбежал на вокзале, который знал лучше, чем свой дом, и растворился в толпе. Пашка снова пошел бичевать. Ему нравилась такая жизнь. Никто на тебя не орет, никто не бьет, если, конечно, не сцапают менты, а то они грозились закрыть его в спецшколу.
Домом Пашки была теплушка, друзья — те, кто спал рядом. И он находил себе на вокзале новых и новых друзей.
— Эй, пацаны, пошли бичевать! — звал он подростков, убежавших из дома или интерната, и, уже наученный горьким опытом, учил новеньких: — Ты, как увидишь ментов, не беги, иди спокойно.
Разные уроки он «преподал» неприкаянным «капитанам вокзала». Беда его была в том, что милиционеры уже знали его в лицо, и он снова и снова попадал в «муравейник», где его в насмешку прозвали жильцом с временным ордером. Он уже привык к злобе и ненависти к нему сотрудников, даже «добряки» стали на него орать так, что в ушах звенело.
Если когда-нибудь вы встретите на вокзале двенадцатилетнего русого мальчишку с печальными глазами, в грязной, заношенной куртке, знайте — это он, «Пашка-Крым», у которого отчим отнял мать и дом, радость детства. Может, он и сегодня с надеждой провожает поезд на юг и видит себя в вагоне с матерью и сестренкой, едущими навстречу ласковому и теплому морю...
Поезд набирает скорость, уходит в вечернюю тьму... На перроне остается подросток, прозванный за свою мечту «Пашка-Крым».
Потерянные дети
Каждый раз я испытываю волнение, соприкасаясь с болью, в особенности с детской. Она оставляет отметину в моей душе и не дает покоя. Вот и этот случай — один из тех, которые я храню в сердце.
Как-то вез я в поезде в детский дом малыша.
— Сколько вашему? — спросила меня попутчица по купе.
— Что? — переспросил я, укладывая Олежку спать на верхнюю полку.
— Сколько вашему сыну?
— Пять, да только он не мой, а государственный.
— Как это? У него что, нет родителей? — удивилась женщина.
— Да были, но лучше бы их вообще не было...
Пришлось рассказать. О печальной участи Олежки говорить было трудно. Отец у него был из тех, о которых говорят: сделал свое дело — и ищи его. И мать вроде поначалу была матерью, а потом в тягость стал ей Олежка. Он не давал ей жить весело, не работая, праздники дома устраивать. А когда ушел последний ее «друг» по кутежам, она, закрыв сына в квартире, помчалась за ним. День прожил Олежка взаперти голодный, а потом соседи дверь открыли и ахнули. Лежит мальчишка в грязной одежде на постели, без простыни, покрытый старым пальто. Кругом грязь, на столе пустые бутылки, хлеб с плесенью и кости от селедки. Взяли они малыша к себе, хотели прихватить игрушки, да только не нашли, потому что их не было вовсе. Отмыли, накормили его и повеселел мальчонка, улыбается и что-то лопочет. Прислушались, а он матерится. Научили его этому чужие дяди для забавы. Появилась мамаша и скандал закатила: «Мой ребенок, что хочу, то и делаю, вы мне не указ, и не капайте мне на мозги!»
Неделю жила она с сыном, и опять глаза Олежки видели пьянки, а уши слышали ругань. И вновь, уже не закрывая его, она сбежала в поисках «любимого». Не подумала о сыне, а он голодный и грязный бродил по улицам и звал мать.
Нашли Олежку в заброшенном доме, а на улице ноябрь. Кое-как отходили его в больнице, и после этого лишили его мать прав на Олежку. Лишили материнства за то, что она отняла у него радость детства, обрекла на голод.
Так Олежка оказался у нас в приемнике. В первые дни чурался всех, ходил испуганный. Ночью проснется, плачет, мать зовет, а нам говорит: «Вот попирует, попирует и меня от вас заберет, вот такушки.» Так говорил, будто пировать — это значит работать. И верите-нет, за обедом не ел ни кашу, ни суп, а хлеба просил. Но день за днем душа ребенка оттаивала.
Настала минута — улыбнулся он, радостно так. Потом расшалился, и в игровой стал слышен его звонкий смех. А как он пел! Особенно про айсберг... Одним словом, ожил у нас Олежка, уже никого не боялся. Меня как в дверях завидит, бежит, обхватит ручонками за шею и прижмется щекой, потом вскинет свои веселые глаза и зашепчет:
— А к нам сегодня моряк приходил. Я вырасту, тоже моряком буду.
Неожиданно с верхней полки донесся плач. Меня царапнуло беспокойство и я сорвался с места. На постели сидел Олежка и тер кулачками глаза.
— Ну что ты, малыш, приснилось что нехорошее?
Олежка обхватил меня и прижался ко мне своей теплой щечкой.
— К тебе хочу, — прошептал он мне на ухо.
Я прижал его к себе и присел на полку, стал покачивать Олежку, поглаживая по его светлым, словно освеченным солнцем волосам. Он заулыбался, глядя на меня сияющими голубыми глазами, будто маленькое солнышко. Улыбнувшись ему в ответ, я запел:
Солнце спать ушло за океан,Только ты не спишь...Не спишь один...Светят в море,Светят огоньки,Утихает сонная волна...Спи, пока не гаснут маяки.Спи...И пусть не дрогнет тишина.
Олежка сомкнул глаза и вскоре уснул, улыбаясь во сне. Я аккуратно переложил малыша на свою постель.