Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы - Котлярский Марк Ильич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собственно говоря, этот феномен давно в литературе описан, подробно и обстоятельно.
Но одно дело-читать об этом на страницах какой-то книги, и другое — самому становиться невольным участником действа, где сливаются воедино текст и реальность, при этом текст перетекает в реальность, реальность в текст, а иногда они смешиваются, и невозможно понять, прочувствовать, где текст, а где реальность.
Высоцкий пел: «Значит, нужные книги ты в детстве читал…», но-как знать? — может быть, лучше, искажаясь лицом, произнести, как заклинание, перефразируя блоковские строки: «Молчите, проклятые книги! Я вас не читал никогда!»?!
Но: поздно, текст довлеет, добавляет драйва, бредит брендом, кратким, как удар клювом-«Сюр»: «Сэр» — отзывается чуткое эхо; «Сыр» — вторит жадная ворона, роняет сыр, который-о, сюр! — подбирает, наклоняясь и покряхтывая, штабс-капитан Рыбников.
На самом деле знаменитый рассказ Куприна вовсе не об удачливом японском шпионе (иначе все дело ограничилось бы рамками бытовой зарисовки, газетного фельетона) — нет, это рассказ о страшном российском равнодушии, о коллапсе власти, о бессмысленности существования в среде, где царят разочарование и усталость.
По сути, окружающим наплевать, чем занимается Рыбников; даже разоблачившему Рыбникова питерскому фельетонисту Щавинскому интересно только лишь одно-верна ли его догадка («Японец! — подумал с жутким любопытством Щавинский. — Вот он на кого похож».); все остальное его не волнует. Не удивительно, что единственным человеком, проявившим бдительность, оказывается проститутка Настя по кличке Клотильда.
Куприн подробно описывает постельную сцену Рыбникова и Клотильды; кажется, что он присматривается буквально к каждой детали, диалог мужчины и женщины прописан столь тщательно, будто писатель прятался за портьерой с диктофоном и записал всю эту беседу.
«— Как ты хороша! — шептал он. — Я люблю тебя… я тебя люблю…
Он произнес вдруг какое-то непонятное слово, совершенно чуждое слуху женщины.
— Что ты сказал? — спросила она с удивлением.
— Нет, ничего… ничего. Это-так. Милая! Женщина! Ты-женщина… Я люблю тебя…
Он целовал ей руки, шею, волосы, дрожа от нетерпения, сдерживать которое ему доставляло чудесное наслаждение. Им овладела бурная и нежная страсть к этой сытой, бездетной самке, к ее большому, молодому, выхоленному, красивому телу. Влечение к женщине, подавляемое до сих пор суровой аскетической жизнью, постоянной физической усталостью, напряженной работой ума и воли, внезапно зажглось в нем нестерпимым, опьяняющим пламенем.
— У тебя и руки холодные, — сказала она с застенчивой неловкостью. Было в этом человеке что-то неожиданное, тревожное, совсем непонятное для нее.
— Руки холодные — сердце горячее.
— Да, да, да… Сердце, — твердил он, как безумный, задыхаясь и дрожа.
— Сердце горячее… сердце…»
Любопытно, что Куприн, сосредотачиваясь на персоне Рыбникова и событиях вокруг него, прежде чем вести рассказ к окончательной развязке, внезапно прибегает к некоему, уводящему в сторону от повествования, пассажу: он наводит свой «лорнет» на Настю-Клотильду, заставляя читателя содрогнуться от созерцания ее внутреннего мира.
«Она уже давно привыкла к внешним обрядам и постыдным подробностям любви и исполняла их каждый день по нескольку раз — механически, равнодушно, часто с молчаливым отвращением. Сотни мужчин, от древних старцев, клавших на ночь свои зубы в стакан с водой, до мальчишек, у которых в голосе бас мешается с дискантом, штатские, военные, люди плешивые и обросшие, как обезьяны, с ног до головы шерстью, взволнованные и бессильные, морфинисты, не скрывавшие перед ней своего порока, красавцы, калеки, развратники, от которых ее иногда тошнило, юноши, плакавшие от тоски первого падения, — все они обнимали ее с бесстыдными словами, с долгими поцелуями, дышали ей в лицо, стонали от пароксизма собачьей страсти, которая-она уже заранее знала — сию минуту сменится у них нескрываемым, непреодолимым отвращением.
И давно уже все мужские лица потеряли в ее глазах, всякие индивидуальные черты — и точно слились в одно омерзительное, но неизбежное, вечно склоняющееся к ней, похотливое, козлиное мужское лицо с колючим слюнявым ртом, с затуманенными глазами, тусклыми, как слюда, перекошенное, обезображенное гримасой сладострастия, которое ей было противно, потому что она его никогда не разделяла.
К тому же все они были грубы, требовательны и лишены самого простейшего стыда, были большей частью безобразно смешны, как только может быть безобразен и смешон современный мужчина в нижнем белье…»
Зачем это нужно Куприну?
Напомню: после скоропалительного совокупления Рыбников засыпает и во сне проговаривается; испуганная проститутка слышит слово «Банзай!» («единственное знакомое ей из газет японское слово») и спешит сообщить об этом филеру Леньке, который развлекается в это время с ее «коллегой по цеху» Генриеттой. И с этого момента история и начинает стремительно катиться к финалу; Ленька вызывает полицейских, Рыбников пытается бежать, но неудачно выпрыгивает из окна, и его задерживает все тот же вездесущий Ленька.
Но — повторю — именно проститутка и была тем человеком, который «расколол» удачливого супермена.
Так вот, мне кажется, что уводя читательское внимание от Рыбникова и фокусируя его (на какое-то мгновение) на Клотильде, Куприн подчеркивает, что истина в России открывается лишь падшим женщинам, да и то — на уровне наития (или соития — кому как больше нравится).
Так вот.
Я уже говорил, что чувствовал, как текст мною управляет; но с той лишь разницей, как ни странно, что я отождествлял себя с проституткой: я был противен сам себе, я казался себе кокетливой Клотильдой, обслуживающей штабс-капитана Рыбникова — обслуживающей не за страх, а за совесть, если можно назвать совестью умение профессионально отдаться мужчине, изображая ласку и страсть, больше похожие на нарисованный очаг в каморке отупевшего от постоянных пьянок папы Карло.
Хотелось очиститься ото всего.
Хотелось смыть с себя всю грязь, но как можно смыть то, частицей чего стал ты сам?
Внезапно меня осенило: для танго нужны двое — в любом случае, если ты не виноват, ты все равно виноват, это ты пригласил даму на танец, хотя мог этого не делать, ты задал ритм, и чья вина, если ты вдруг выбился из ритма, если не почувствовал, что танго не вытанцовывается, а партнерша норовит загнать тебя в угол, а то и вовсе избавиться от тебя?
Несмотря на то, что у Леньки от падения гудело в голове, несмотря на страшную боль, которую он ощущал в животе и пятках, он не потерялся и в один миг тяжело, всем телом навалился на штабс-капитана.
— A-а! Вре-ошь! — хрипел он, тиская свою жертву с бешеным озлоблением.
Штабс-капитан не сопротивлялся. Глаза его горели непримиримой ненавистью, но он был смертельно бледен, и розовая пена пузырьками выступала на краях его губ.
— Не давите меня, — сказал он шепотом, — я сломал себе ногу…»
Я не сопротивлялся в этой истории, я сломался, как сломал себе ногу штабс-капитан.
…Да, совсем недавно я случайно столкнулся со Славой и, признаться, вначале даже не признал ее, так она изменила свою внешность: волосы убраны под платок, строгий наряд, юбка до пола, во всем облике сквозит смиренность, ни дать ни взять — кающаяся Магдалина, девушка, внезапно принявшая обет безбрачия, ставшая суровой монахиней и поменявшая прикид по зову сердца.
Рядом с тихой Славой, припадая на левую ногу, неловко семенил невысокого роста господин, иллюстрируя собой портрет штабс-капитана, выписанный умелой писательской рукой: «чуть-чуть калмыковатое лицо: маленький выпуклый лоб под уходящим вверх черепом, русский бесформенный нос сливой, редкие жесткие черные волосы в усах и на бороденке, голова коротко остриженная, с сильной проседью, тон лица темно-желтый от загара…»