Гуннар Эммануэль - Свен Дельбланк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Альфонс какое-то время переводил глаза с одного на другого. Потом кинулся к дверям и опрометью выскочил в темноту.
Он споткнулся на лестнице и упал навзничь.
14
Он споткнулся на лестнице и упал навзничь.
Он споткнулся на парадной лестнице Дроттнингхольмского замка, а когда встал с гравия, почувствовал боль в правой ступне. Но особого беспокойства она ему не причиняла, и он смог сесть за руль своего старого «Фольксика» и поехать домой в Уппсалу, если Уппсалу можно называть «домом». Солтикофф исчез бесследно, но Гуннар Эммануэль и думать забыл о своем проводнике. Воспоминания о кошмаре давали ему достаточно пищи для размышлений.
Однако боль усиливалась, ступня распухла, поэтому он был вынужден припарковаться и расшнуровать ботинок. Добравшись до Уппсалы, он поехал в отделение неотложной помощи Академической больницы, где ему пришлось долго ждать: в очереди сидели отпускники, попавшие в дорожные происшествия. Наконец ему сделали рентген и после повторного ожидания наложили гипс. Он попал к молодому задерганному дежурному врачу, которому вид пациента не понравился.
— Не понимаю, почему ты такой бледный? Ты что, долго сидел в четырех стенах?
— Нет, не особенно долго.
Все это казалось загадочным, но ведь Гуннар Эммануэль не мог рассказать, что провел три зимних месяца, скупых на солнечные дни, в Париже 1757 года. Он был открытым и искренним юношей, но общение со скептичным и ироничным учителем привили ему склонность к молчанию. Врач бы тоже не поверил его рассказу, а Гуннару вовсе не хотелось, чтобы его направили в психиатрическую клинику.
Вдобавок он и сам не знал, что думать о своем приключении.
Ему назначили время для повторного визита и оправили домой. Через два дня отдыха и размышлений он явился к своему учителю, грустный, бледный, молчаливый, почти уничтоженный трудной ролью, которую сыграл во времени.
Человеку ведь надо иметь хоть кого-нибудь на этом свете, с кем можно было бы поговорить.
Но Гуннар Эммануэль был плохим рассказчиком и постоянно сбивался, и наступил уже вечер, когда он наконец-то поставил точку: итак, он выскочил из комнаты, споткнулся на лестнице и грохнулся вниз. При падении длиной в двести лет он лишь повредил ногу, больше никаких физических травм не было.
И теперь он настаивал на объяснении.
Я по ходу его рассказа делал кое-какие заметки и поэтому мог, опираясь на свои записи, бегло изложить суть. Эту эпоху я знал лучше, чем викторианскую, и сразу же узнал события, касавшиеся покушения Дамьена и его казни. Я рассказал о Людовике XV, мадам де Помпадур и ее любимчике Субизе, рассказал о ее противниках Д’Аржансоне и Ришелье. Рассказал, что помнил, о гриммовском листке новостей, который переписывали от руки, и его значении для просвещения, о власти любовниц, Казанове и Оленьем парке.
А вот об Альфонсе де Рубане мне рассказывать было нечего.
Гуннар Эммануэль слушал с выражением болезненного внимания на широкоскулом крестьянском лице. Он не сводил с меня своих больших голубых глаз. И задал всего лишь один вопрос.
— Этот тот же самый Ришелье, что в «Трех мушкетерах»?
Нет, это был другой Ришелье. Я рассказал, что помнил, о завоевателе Менорки, о котором, как и о другом великом воине, Лукулле{50}, вспоминают только в связи с кулинарным изобретением: в данном случае майонезе. Но это не он сам, а его знаменитый повар во время осады…
— Ну ладно, но ведь это же ничего не объясняет?
— Я рассказал все, что помню, если хочешь, могу порыться в книгах и дать тебе побольше подробностей, но в общих чертах…
— Но какой в этом всем смысл?
Смысл! В чем смысл жизни, в чем смысл всего? Ах, как это похоже на Гуннара Эммануэля. Я с трудом сдержался, ибо не хотел ввязываться в бесконечную и бесплодную дискуссию. Время меня поджимало, и мысль о том, чтобы оставить его ужинать и убить весь вечер на раздражающую болтовню о смысле жизни и подобных глупостях, меня вовсе не привлекала.
— Гуннар Эманнуэль, — сказал я серьезно. — Послушай меня. Никто не станет утверждать, что тебе нравится здесь в Уппсале…
— Верно.
— Окружение тебе кажется холодным и отталкивающим, к тебе относятся скептически, с иронией, иногда с неприкрытой насмешкой…
— Да.
— К сожалению, учеба у тебя идет не блестяще, и попытка заниматься на курсе литературного мастерства ни к чему не привела. Возможно, ты хотел стать писателем…
Я замолчал, чтобы дать ему возможность ответить, но Гуннару Эммануэлю было нечего сказать. Он неотрывно смотрел на меня своими большими глазами, пронзительно голубыми на бледном лице. Ему нечего было сказать.
— Возможно, ты хочешь стать писателем, но я должен решительно тебе это отсоветовать. Я понимаю, что ты воспринимаешь это как неудачу. Возможно, и знакомство со мной принесло разочарование…
— Да.
— Вот как? Ну-ну. Ладно, это лишь усугубило дело. За время, проведенное в Уппсале, тебя постигло столько всяких бед, горя и разочарований, что это могло бы сломать и более сильную психику, чем твоя. Прибавь еще и личную жизнь…
Я оборвал себя в последний момент: неурядицы с Верой лучше не затрагивать. К счастью, он молчал, и я быстро продолжил.
— Под влиянием всех этих незадач у тебя начались кошмары и галлюцинации, которые смутно выражали то, что лежало в основе твоих добрых и здоровых крестьянских инстинктов…
— Никакие это были не галлюцинации.
— Давай вернемся к этому попозже. Вспомни, каким ты был до того, как приехал в этот город. Ты имел прочные политические и религиозные убеждения, быть может, не слишком последовательные, но убеждения таковыми и должны быть. Ты обрел истину в церкви или в каком-то похожем объединении, ты обладал истиной, единой и вечной, и вот ты попал сюда. Попал в атмосферу скептицизма, иронии, постоянных сомнений, множества партий, идеологий и спасительных учений, которые бешено боролись за твою душу. И в тебе, как в Понтии Пилате, зародилось мрачное подозрение, что здесь на земле истины, возможно, нет вообще. В отличие от римлянина ты не смог стать циником. Ты испытывал ужас перед современной историей, и, страшась ее хода, пожалуй, мечтал о терроризме, об одном великом поступке, который бы оборвал позорную игру. Но теперь твои кошмары, думаю, продемонстрировали тебе, чего стоит подобный анархизм…
— Да.
— Тебе хотелось либо силой вмешаться, либо убежать от истории и выйти из времени. Последнее совершенно невозможно, это трюизм, но дело обстоит именно так…
— Что такое трюизм?
— Самоочевидная, избитая истина, которую каждому следовало бы…
— Никакие это были не сны. Множество людей, о которых я никогда не слышал, ни разу…
— Знаю, это может показаться странным. Но очевидно, ты читал больше, чем твои ровесники, и сейчас забытые знания всплыли на поверхность. Кстати — что ты помнишь в данную минуту? Свои сны или мои рассуждения о них?
— Не знаю.
— То, что ты рассказал о своих переживаниях, другому слушателю показалось бы совершенно хаотичным. С помощью доли фантазии и исторических знаний я дал имена твоим теням и структуру хаосу…
— Ага. Но тогда я тебе кое-что скажу…
— Что?
— Со мной произошли вещи, о которых я тебе вообще ничего не говорил!
— Так давай же! Я сумею объяснить…
— Нет, это все ни к чему. Я все равно не вижу смысла в твоих словах…
— Давай на минуту оставим в стороне этот благословенный «смысл» и поговорим о практическом — поезжай домой!
— Что мне делать дома?
— Сперва немного отдохни, потом поступай в училище, да делай что угодно. Лишь бы не шататься здесь, мучаясь воспоминаниями. Вступи в партию, церковь, объединение, какую угодно организацию, которая внушила бы тебе иллюзию, извини, убеждение, что ты способствуешь созданию лучшего мира. Заведи славную девушку, с которой тебе будет хорошо…
Оплошность! Я резко оборвал себя. К счастью, он никак не отреагировал, только смотрел на меня своими большими голубыми глазами.
— Ну, я хотел сказать, главное — уехать отсюда. Циника из тебя не выйдет, и на измену ты, похоже, не способен…
— Я хочу быть верным.
— Ладно, я не это имел в виду… Но это не имеет значения.
Я как-то сразу страшно устал. К чему эти попытки что-то объяснить? Разве у меня не довольно своих дел, почему я должен выступать в роли куратора и духовника для всех других? Я демонстративно взглянул на часы, но он намека не понял. Он только по-прежнему смотрел на меня.
— Слушай, Свен, — произнес он внезапно и немного неожиданно. Вообще-то он очень редко называл меня по имени.
— Да, Гуннар Эммануэль, в чем дело?
— За каким чертом ты, собственно, пишешь книги?
Что я мог ответить? Он прочитал мои книги, к сожалению, все без исключения, и в нашу первую встречу надоел мне до смерти своими вопросами об их «смысле» и содержании — о том, что я давным-давно забыл или вспоминал как о чем-то постыдном. Тогда я иронично отмахнулся, и в конце концов его вопросы иссякли. И теперь этот бесцеремонный вопрос?