Последний сейм Речи Посполитой - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Валят, как на ярмарку, — буркнул Заремба, входя в вестибюль.
— Нужда управляет людьми, а не чувства, — ответил негромко Новаковский, раскланиваясь во все стороны.
Оба прошли во второй этаж по благоухающей аллее, пестрящей цветами, расставленными в кадках на каждой ступеньке широкой лестницы, перила же были обвиты цветущими гирляндами жимолости.
— Дорога точно в рай! — иронизировал, волнуясь, Заремба.
— В рай не в рай, а к приличной карьере наверняка! — проговорил кто-то в толпе входящих.
На пороге встречал гостей барон Булер, первый советник посольства, окруженный генералами Дуниным, Раутенфельдом и Кампенгаузеном.
Залы были украшены роскошно. В среднем зале, самом большом, заполненном розами в китайских вазах, расставленных на мозаичных столах, под портретом императрицы, изображенной в коронационном наряде, сидел Сиверс в парадном мундире, богато шитом золотом, при орденах, в бриллиантовых звездах и голубой ленте, весьма благодушно настроенный, с неизменной улыбкой на узком лице. Рядом с ним сидели полукругом в небольших креслах из позолоченного камыша дамы, а между ними епископ Массальский чуть не клевал носом от жары.
Сиверс встречал подходивших к нему с изысканной вежливостью, в ответ на почтительные поклоны протягивал руку, иногда отвечал несколькими словами, навстречу некоторым вставал даже из своего кресла, дамам громко говорил комплименты, одним милостиво кивал головой, а некоторых едва изволил замечать, для всех, однако, имея одинаково добродушную улыбку и властный взгляд. Толпа все время увеличивалась, отвешивала поклоны и рассыпалась по залам, наполняя их интимным шепотом и шуршаньем материй.
Образовывались уже группы, завязывались интриги, перекрещивались пристальные взгляды и враждебные улыбки. То и дело все глаза останавливались с волнением на седой голове посла под портретом императрицы, — и каждое его слово мигом облетало толпу, а каждый взгляд его врезался в память.
Заремба, смешавшись с толпой, разглядывал Сиверса, его генералов и тех, что бесконечной процессией подходили к нему. И все больше и больше поражался; все, кто только был в Гродно познатнее, спешили заявить ему свое почтение.
Подходили министры, высшие чины, воеводы, кастеляны, епископы, депутаты, — подходила, можно сказать, вся Речь Посполитая. Явились даже послы различных держав, собравшиеся в Гродно. Вскоре залы наполнились гостями, а перед послом образовалась толпа вельмож, и, когда не хватило уже стульев, стояли, невзирая на толкотню, лишь бы только быть поближе, в радиусе его могущественного взгляда. В первом ряду сидели: весь в бриллиантах, как всегда, вернейший из верных, богач граф Мошинский; красавец и умница граф Анквич; изысканный франт и негодяй в душе Миончинский; в роскошном наряде величественная фигура генерала Ожаровского; насмешливо высокомерный, ко всему внимательный английский посол Гардинет; кичащийся прусским орлом на груди великий коронный канцлер Сулковский; литовский полевой гетман Забелло; пользующийся протекцией Игельстрема и собственной жены для получения вакантных высоких постов Залусский; приземистый, в белом мундире, покрытом золотом и орденами, и с придурковатым лицом, никогда ничего не знающий австрийский посол де Каше; рыжеватый, худой, как шпага, коронный мечник Стецкий; Пулаский, вождь умирающего сейма; великий подканцлер литовский Платер; послушный каждому желанию «союзников» епископ холмский Скаршевский; колеблющийся, хвастливый литовский казнохранитель Огинский; добродушный веселый старичок в огромном парике с всегда открытой табакеркой — голландский посол Кригенгейм; молчаливый аристократ с глазами как будто изо льда — шведский посол Толь, искренно сочувствующий Речи Посполитой, а рядом с ним полномочный посол прусского короля де Бухгольц, нерешительный в движениях, весь выпачканный табаком, плохо одетый, окруженный всеобщей ненавистью настолько, что даже Подгорский неохотно показывался вместе с ним. Был и нунций Салюцци в красной кардинальской рясе, которой он щеголял перед дамами, с золотым крестом на груди и лицом хитрого арлекина, стройный, изящный и благоухающий, придумывавший сотни предлогов, чтобы подойти к Сиверсу, который отделывался от него несколькими краткими словами.
Был и епископ Коссаковский, но держался в стороне, окруженный единомышленниками: Гелгудом — командиром седьмого полка, Нарбутом, Волловичем, секретарем палаты Лопотом — бывшим литовским квартирмейстером, Езерковским — генеральным секретарем сейма, и несколькими родственниками, все время шептавшими ему на ухо, в ответ на что он только улыбался, насмешливо поглядывая на Сиверса и на всю эту толпу, точно молящуюся на него в идолопоклонническом экстазе.
Бокамп же, истый злой дух, самый умный, самый хитрый и самый подлый из всех взяточников, все время переходил с места на место, был повсюду, где шептались, и, нюхая воздух, как гончая собака, подглядывал и подслушивал во всех концах.
Было еще и много других, слонявшихся по залу.
Тут были не только взяточники, не только продажные души, устраивавшие свои дела и карьеры на покровительстве посла, но и вполне безупречные люди, добродетельные граждане и преданные родине, ибо вера в предательские «гарантии» была всеобщей и для многих ослепленных представляла как бы непогрешимый догмат, как бы катехизис истинного патриотизма.
Ничего не значило, что «союзница» захватила самые лучшие воеводства, что «дружеские войска» грабили страну не хуже татарских орд, что Игельстрем вел себя в Варшаве, как сатрап, а Сиверс штыками понуждал сейм к послушанию.
Все верили непоколебимо в пустые слова гарантийного «союза». Не верили только в самих себя.
В какой-то осенивший его момент ясновидения Заремба понял эту истину и не удивлялся больше постыдному зрелищу, не терзался больше позором, не метался в негодовании. Зарембу охватило чувство, похожее на чувство мужика, когда злая буря свалит его халупу, а разбойники раскрадут добро; когда, стоя на развалинах, он глядит на свою долю, взвешивает всю тяжесть несчастья и, собравшись с духом, поплюет на руки, схватится за топор и примется строить все заново. В эту минуту Заремба переживал то же чувство и понимал, что все, к чему бы он ни притронулся, — все это гниль, труха, от поверхности до самой сердцевины, одна едкая плесень и голые развалины. Надо все строить заново от самого фундамента.
Труд неизмеримый, труд для целых поколений, не видать конца напряжению и самопожертвованию, — но другого выхода он не видел. Только разве смерть или позорные оковы рабства. Пока он жив, до последнего его издыхания — неумолимая борьба и надежда. Ведь есть же люди, которые чувствуют то же, мечтают о том же, что и он. Есть люди, отмеривающие уже углы новой постройки, усердно работающие над ней. И близится пора, когда должен будет раздаться клич: у кого в сердце любовь и вера, встаньте все и пролейте кровь свою для исцеления вековых ран и искупления грехов!
Вдруг раздался мелодичный звон гитары. Заремба словно очнулся. Сиверс, Бухгольц и де Каше сидели втроем под портретом императрицы, словно под багровой сенью ее кроваво-пурпурной мантии, а у их ног пресмыкалась жалкая толпа, лижущая им ноги за каждую милостивую подачку.
Гитара зазвучала снова, и журчащим фонтаном полился чудный голос.
Стоя посредине зала, пела по-итальянски графиня Камелли, одетая в неаполитанский костюм, в короткой красной юбочке и желтом корсаже. На черных, как вороново крыло, волосах был повязан квадратный платок в золотую и зеленую полоску, а в ушах блестели огромные серебряные кольца. Брат ее, Мартини, переодетый итальянским лаццарони, аккомпанировал ей на гитаре, патетически закатывая черные, как смоль, глаза.
Сиверс сиял от восхищения, а по его примеру все, соблюдая этикет, делали вид, что полны восхищения. После каждого куплета раздавались бурные аплодисменты и громко выражались восторги.
Пользуясь этим, Заремба вышел незаметно.
Любви страданья длятся долгий век, —
неслась за ним томная жалоба графини. Он оглянулся, только чтобы посмотреть, где Новаковский, и велел ехать поскорее к камергерше.
Во дворце он не застал уже никого: час тому назад все уехали в Пышки, за несколько верст от города, большой компанией.
Мацюсь повернул на Виленский тракт.
У заставы их ждала новая неприятность: шлагбаум был закрыт и обставлен егерями. К счастью, у него оказалась при себе записка Цицианова, дающая свободный проезд во всякое время дня и ночи. Много времени, однако, прошло, пока явился дежурный офицер и велел пропустить.
— Теперь жарь быстро, Мацюсь! — крикнул Заремба, когда они очутились наконец на свободном тракте.
Как раз в это время зазвонили вечерние колокола, и ветер принес такой поток дрожащих в воздухе звуков, что лошади понеслись во весь опор, и придорожные деревья стали убегать назад с бешеной быстротой.