На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной - Евгения Федорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ганичку и отпустили на все четыре стороны. Из наркомов он стал простым заводским разнорабочим, так как никакой технической специальности не имел. Норм он не выполнял — не было ни навыка, ни опыта. Через некоторое время перестало хватать денег… После фешенебельного кабинета и персональной машины с шофером ему не стало хватать пяти копеек на трамвай. А на руках была маленькая дочь.
Он все делал сам: отвозил девочку в ясли, привозил, кормил, купал, стирал. Это был цельный характер, Ганичка ничему не мог отдаваться наполовину — ни революции, ни ребенку. В конце концов он поступил учиться в Военную академию механизации и моторизации Красной армии. Ганин был самым старым курсантом в академии, но учился отлично, несмотря на все свалившиеся на него заботы о ребенке. Он также был единственным курсантом в звании майора (носил два ромба), которое ему присвоили после ухода из Наркомюста. Там у него было звание гораздо более высокое.
Вот как раз в это время произошла моя вторая встреча с Ганичкой. Мак только что окончил Академию художеств по архитектуре и по распределению должен был ехать в Башкирию — в Уфу. Естественно, мы уезжали всем семейством — с мамой, с моим новорожденным сыном Славкой, с собачкой Томочкой — умницей-пуделем, с целой кучей багажа, со всякими картинами, картонками, книгами и баулами. (Дама сдавала в багаж…)
В Ленинграде нас провожала вся шумная семья Селенковых.
Мы решили остановиться на пару дней в Москве, где у нас было много друзей и знакомых, но расположились все-таки у моего брата Ники, который в то время жил в Москве и имел небольшую квартирку около Белорусского вокзала. Туда Ганичка и приехал после занятий в академии вместе со своей Малькой, которой к тому времени было чуть больше годика.
Был уже вечер, и, конечно, мы не успели наговориться, и, так как Мак еще раньше уехал к каким-то своим друзьям, с которыми он обязательно хотел встретиться, я поехала проводить Ганичку, чтобы пообщаться хотя бы в трамвае. По дороге Малька заснула, и так, спящую, он ее бережно раздел и уложил в кроватку. Мы решили поговорить еще немного, ведь кто знает, когда еще придется встретиться!
Мы виделись всего лишь второй раз в жизни, но казалось, что знаем друг друга сто лет. Мы говорили, спорили и опять говорили без конца, и все было живо и интересно, и давно уже отзвенели последние трамваи, и уже не на чем было добираться домой… Так всю ночь и проговорили, только под самое утро, когда глаза уже начали слипаться, а Ганечке пора было уже собираться в академию (а еще завезти Мальку в ясли), я задремала на несколько минут. Макаша тоже задержался у друзей и приехал только утром. Мама с поджатыми губами молча бросала на нас осуждающие взгляды.
…Потом опять пошли годы переписки. Мы жили в Уфе и Белорецке. После Москвы и Ленинграда было скучновато — не хватало театров, музеев, библиотек, друзей, поэтому, как только кончился обязательный срок работы по «распределению», мы сразу вернулись в Ленинград. Я как раз в то время ждала второго ребенка. Потом Мак получил работу в Москве, и мы переехали туда — во «времянку» на строительной площадке будущего дома. В ней мама, дети и Мак прожили до самой войны…
После встречи проездом в Башкирию характер отношений с Ганичкой несколько изменился. В письмах его вдруг прорвались романтические ноты. Он почувствовал себя неуютно, одиноко, ему безумно захотелось иных отношений, иной ситуации… У него не осталось товарищей, все осудили его «дикий» поступок (как можно бросить юриспруденцию, в области которой он так «нужен и незаменим»?). Он был совершенно одинок. Не было любимой женщины, и ребенок, которому Ганин был беспредельно предан, все же не мог ее заменить.
Впечатлительный Ганичка влюбился в меня… С тем же пылом и с той же отдачей всей души, как и всегда и во всем. Но это было время, когда мои отношения с Маком еще ничего не омрачало и даже мысль о том, что мы можем расстаться, казалась нелепой и дикой. Мне было жаль Ганичку, но я ничем не могла ему помочь. Я только призывала его в письмах к благоразумию и старалась уверить, что рано или поздно он найдет другую женщину и полюбит ее…
Но Ганичка ничего не хотел слушать. Его письма — теперь чуть ли не ежедневные — и пылкие, и горестные, и нежные, и по-прежнему интересные, потому что он сам был человеком интересным, — меня волновали, и сама я ему писала тоже чуть не ежедневно, но мысли уйти от своей семьи у меня не возникало, и Ганичка ни на что не надеялся.
И все же мы встретились с ним в третий, последний раз, и эта встреча была самой продолжительной. Я работала в газетах, много разъезжала по стране, много видела, и «не вполне советские мысли» уже бродили в моей голове. Тут уже были и изгнание из «Артека», и другие литературные неприятности. Дома, в отношениях с Маком, у нас появились серьезные трещины, и у меня даже возникли мысли расстаться с ним.
К тому времени мы уже довольно давно жили в Москве, я иногда виделась с Ганичкой, и настало время, когда чуть-чуть не переехала к нему… Он испокон веку жил в комнате с крошечной кухонькой, безо всяких удобств, кроме водопровода, и единственной на целый этаж уборной, в старом многоквартирном доме на Вознесенской, недалеко от Арбатского рынка.
Когда я появлялась у него, Ганичка все хотел делать сам — варил пельмени, чистил картошку, кипятил чай, топил печку, не давая мне шевельнуть пальцем, чем, не понимая этого, меня угнетал и раздражал. Угнетал он и безапелляционностью своих суждений и взглядов. И так как, конечно, Ганичка был эрудированнее и образованнее меня, то и спорить с ним мне было очень трудно.
Но я все же спорила, как могла. Я видела ужасные плоды коллективизации, я видела «Артек» с его пустой муштрой и забиванием детских голов попугайскими догмами. Я знала, как делаются газеты, — ведь я сама для них писала. И мы спорили, сидя на полу перед открытой дверцей печки-голландки, балуясь чайком, а иногда и рюмочкой дешевого вина, припрятанного Ганичкой с получки специально для меня. Но мысль остаться с ним навсегда все же была для меня большой проблемой.
На это я так и не решилась. Причин тому было много: многолетняя дружба и любовь к Маку, дети, мама. А самая главная заключалась в самом Ганичке. Его несомненное превосходство во всем, как тогда мне казалось; убежденность в правоте своих взглядов и действий, железная логика — все это казалось теоретически правильным, но все же чувствовалось, что в его железной логике не хватает чего-то самого главного — простого, человеческого, а не «политического» отношения к людям, понимания тягот их жизни и слабостей, которых он не признавал и не умел прощать…
Меня это угнетало и создавало постоянное ощущение, что с ним что-то не так… Я восхищалась им искренне и восторженно как кристально честным, целеустремленным человеком, но понимала и то, что одного этого для семейной жизни недостаточно, и побоялась связать свою жизнь с ним. Так у нас ничего и не получилось. Мы расстались…
После моего «террористического» процесса Ганина вскоре исключили из партии. Он так и не сделал никакой технической карьеры, стал страдать какими-то невероятными головными болями и ушел на инвалидность с мизерной пенсией. Я знала, что это человек, который не то что в слове, но и в мыслях не может допустить ни малейшего компромисса с неправдой. И он знал все мои мысли и всю мою жизнь. И то, что я не стала его женой, не имело никакого значения. Я была уверена, что Ганичка скажет обо мне только правду.
Таков был мой третий и последний свидетель.
— Майор Ганин, как давно вы знаете подсудимую?
— Я знаю Евгению Николаевну Федорову давно, с 1925 года.
— Как близко вы ее знаете?
— Я знаю ее очень близко. Это единственная моя беспартийная знакомая. Больше, чем знакомая, это мой близкий друг.
Дальше Ганичка рассказывает о том, что ему отлично известны моя, как он выразился, «интеллигентская мягкотелость», колебания, недопонимание: «Из-за деревьев, бывает, и леса не видит, но в целом свой, советский, абсолютно честный человек». И если я находилась под чьим-нибудь влиянием, то именно его, Ганина.
Он достает солидную пачку писем. (Значит, перечитывал, готовился, я же знала!)
— Вот она пишет — у меня хранятся ее письма за много лет, — она пишет в одном из них: «Хотя я и не член партии, но мне кажется, что каждый честный человек в душе считает себя коммунистом».
Наконец я перевела дыхание. Не поверить ему было невозможно. «Не могло быть на свете человека, — думала я, — в душу которого закралось бы сомнение в искренности и правдивости его слов, хотя говорил он без всякого пафоса, четко и прямо».
Ганичку прерывают. И прерывает тот, с тиком:
— Майор Ганин, — медленно произносит он, глядя куда-то в пространство, — вы можете ПОРУЧИТЬСЯ, что подсудимая не совершила преступления против советской власти?