На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной - Евгения Федорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Секретарь стал читать протокол прошлого заседания суда. Я ушам своим не верила! Он читал то, чего я вовсе не говорила: что я утверждала, что мое дело «состряпано» на основании якобы болтовни, а болтовня эта была просто шуткой с моей стороны.
— Я же совсем не так говорила! — воскликнула я.
— Подсудимая, — председатель постучал карандашом по столу, — вам слова не давали. Будете говорить, когда дадут.
Сердце у меня сжалось еще сильнее. И вот — второй сюрприз. После чтения протокола председатель велел вызвать первую свидетельницу… Ольгу Селенкову.
— Лельку? Да разве я называла ее?
…И вот она стоит, смущенная и хорошенькая, в своей беленькой заячьей шубке, пушистые золотые волосы выбились из-под белой шапочки. Она старательно водит пальчиком в белой перчатке по спинке стула и говорит с бесконечными паузами:
— Я точно слов не помню… но смысл был такой. Женя пришла домой сердитая и замерзшая. А когда гроб с телом товарища Кирова выносили из Таврического и процессия двигалась по Кирочной улице… Людей загоняли во дворы… То есть прохожих, чтобы не мешали… А за гробом шел товарищ Сталин… Женя тоже была на улице, и ее тоже загнали во двор… Пока проходила процессия… И она озябла… А когда пришла домой, то сказала, что все это из-за Сталина… И лучше бы его убили, чем Кирова…
«Боже мой, боже мой, что за бред! Лелька, неужели ты не помнишь, как мы стояли вдвоем на подоконнике в зале и через открытую форточку смотрели через Неву на кусочок Кирочной улицы, который открывался в пролете какого-то переулка недалеко от Литейного. И было видно, как по Кирочной медленно движется процессия, а по всему Ленинграду гудят гудки всех заводов — жалобная, надрывающая сердце траурная симфония гудков. Неужели ты не помнишь, как мы стояли на окне, обнявшись, чтобы не свалиться с подоконника, стояли и слушали?»
— Подсудимая, вы подтверждаете показания свидетельницы?
— Нет, ничего подобного не было.
— Значит, это ложные показания?
Я теряюсь: ведь за ложные показания судят?
— Не знаю… Может быть, ей кажется, что было так. Но она ошибается. Я была дома… Лелька, ты вспомни!
— Подсудимая, вы должны только отвечать на вопросы. Свидетельница, вы свободны.
Лелька выходит, не взглянув на меня. Это потом я узнаю, как ее допрашивали на Гороховой, читали мои показания о «террористических разговорах» с ней во время убийства Кирова. А когда Лелька таких разговоров вспомнить не могла, ее заперли в комнате и пригрозили, что не выйдeт оттуда прежде, чем не «вспомнит». Она просидела там до позднего вечера и в конце концов «вспомнила».
Ну а если бы «не вспомнила»? Изменило бы это мою судьбу? Вряд ли. А ее? Она была уже на последнем курсе химического института, комсомолка. Могу ли я осуждать Лельку? Тем более что сама, по собственной глупости запутала ее в свое дело.
Через многие годы, после реабилитации, мы с ней снова сблизились, конечно, не так, как в дни нашей юной дружбы, но моего дела и суда никогда не касались. И про жизнь мою в лагерях она тоже ничего не хотела слышать.
Следующим свидетелем оказался Гладкий, мой бывший начальник на маршруте «Беломорканала». Там он превозносил до небес мои экскурсоводческие и литературные таланты, дружески болтал со мной при каждой встрече и чуть ли не умолял на будущий год ехать только на его маршрут. В конце сезона он рекомендовал меня на курсы усовершенствования экскурсоводов.
Здесь Гладкого как будто подменили. Он держал себя уверенно и развязно, не стесняясь, смотрел на меня в упор. Ведь он и сам был прокурор!
— Федорова была отличным экскурсоводом, — заявил он. — Поверьте, товарищи судьи, что если бы она в своих лекциях (а я их контролировал) допустила хотя бы один антисоветский выпад, то оказалась бы здесь год тому назад.
У меня кольнуло в сердце от дурного предчувствия…
Гладкий продолжал:
— Но вот просматривал я гранки туристического справочника, который было поручено составить Федоровой, и взяли меня сомнения… Было ли это простым недопониманием? Вот тут есть место… Разрешите зачитать?
Ему разрешают, и он зачитывает что-то насчет сооружения канала, о какой-то пострадавшей деревне, целиком затопленной, жителей которой пришлось переселить в другие места.
— Тут явно чувствуется нездоровый душок: сочувствие мелкообывательскому крохоборству. Я в рукописи отметил. И еще есть несколько таких скользких местечек и мыслей. Справочник должен подлежать солидной, очень солидной переработке и, скорее всего, вообще не выйдет.
Очень довольный своей бдительностью и дальновидностью, мой «свидетель» также поведал суду о том, что Федорова ратует за «врастание кулака в социализм», что она пыталась «протащить» эти идеи… в справочник для туристов, но он, Гладкий, вовремя это заметил.
Я была поражена, увидев вместо добродушного и всегда доброжелательного Льва Самуиловича совершенно другого человека… Таков был мой второй «свидетель», на которого я ссылалась как на человека, который может заверить, что я не способна быть преступницей!
Гладкого отпускают, не спрашивая меня, согласна ли я с мнением свидетеля.
Приглашают третьего и последнего — Ганина.
«Вызвали! Слава Богу!» В моей душе снова вспыхивает надежда. Но для того, чтобы понять почему, сначала надо рассказать о том, кто такой был Ганин, и опять совершить экскурс в далекое прошлое…
Я встретилась с ним в тот самый год, когда в «Артеке» впервые открылся пионерский лагерь и когда мы с мужем, юные, влюбленные и счастливые, свободные от житейских забот, бродили по Южному берегу Крыма. Мы случайно попали в «Артек», влюбились в него и, найдя в парке, поблизости от лагеря, великолепную беседку, похожую на боярский домик с башенкой и балконом, парящим над острыми верхушками кипарисов, никого не спрашивая, поселились в ней.
Рассказывали, что ее бывший владелец — Винер — вывез эту беседку с Парижской выставки. Теперь она стояла, совершенно заброшенная, на уступе скалы, на поляне, окруженной кипарисами и ливанскими кедрами. Только что открывшийся детский лагерь был результатом забот и хлопот добрейшего пожилого доктора Федора Федоровича Шишмарева. Это был поистине благословенный уголок страны, с тенью терпентиновых рощ и ароматом магнолий, с морской синевой под жарким южным небом.
Три палатки «Артека» стояли далеко внизу, а за ними расстилалась морская гладь. Вдалеке в море четко вырисовывались две живописные скалы — Адолары. На каменном крылечке, обращенном к морю, даже в жару было прохладно. В первом этаже никто не жил, на втором обитали мы. Мебели у нас никакой не было, кроме единственной табуретки да самодельного мольберта. Постель была из мягкого душистого сена, занимавшего целый «альков» в крестообразной светелке. По стенам мы развесили кедровые ветки с экзотическими когтистыми шишками.
В тот год в «Артек» приезжал Зиновий Петрович Соловьев — заместитель наркома здравоохранения, который вместе с доктором Шишмаревым и высмотрел это райское местечко для детской здравницы. Макаша написал маслом поясной портрет Соловьева, заработал 20 рублей, и, кроме того, пока он работал, мы оба получали бесплатное питание в лагере.
С работой никто не торопил, Соловьев уехал, и Мак дописывал детали уже без него, по фотографии. Жили мы припеваючи на всем готовом, бродили по горам, купались в море, а вечерами сидели у лагерного костра и слушали рассказы доктора, много повидавшего в жизни и умевшего увлекательно рассказывать о прошлом.
В лагере был очень интересный и симпатичный повар Антоний Янович, еще молодой, лет 30, человек, который раньше был морским коком, объездил чуть ли не весь свет, однажды выиграл в Монте-Карло 100 тысяч за одну ночь, а за другую спустил все до копейки. Может быть, это были просто «морские байки», кто его знает! Во всяком случае, рассказывал он их мастерски.
Антоний Янович был худ и поджар — с типичным поваром никакого сходства! Прыгал с отвесных скал Аю-Дага вниз головой с такой высоты, что сердце замирало, — не у него, конечно, а у зрителей. Поваром он был тоже отличным.
Помню, как однажды, зайдя к нему на кухню (Антоний Янович был тогда единственным поваром «Артека», а простота нравов в лагере — еще девственной), я попробовала вареное мясо, которое он пропускал через мясорубку.
— Ой, Антоний Янович, оно же у вас сырое!
Он взял щепотку мяса, растер ее между пальцами и ответил:
«Ничуть. Оно просто недосоленное», после чего посолил мясо, перемешал и дал мне снова попробовать.
На на этот раз оно действительно оказалось вполне готовым и на редкость вкусным. C тех пор у нас появилось в обиходе новое выражение: «Попробуй пальцами на вкус». Мы подружились с поваром Антонием Яновичем, и Мак дважды писал его портреты. Лицо у него было очень выразительное, удлиненное, с чуть искривленным носом, похожим на турецкий ятаган. Один портрет Мак подарил ему, а другой долго красовался в нашей ленинградской комнате и, к сожалению, пропал при переезде в Уфу.