Тысяча душ - Алексей Писемский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, – отвечал Калинович.
– Стало быть, вы только не торопитесь печатать, – подхватил князь, – и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! – повторял он и потом, помолчав, продолжал: – Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
– Предположений много, но пока ничего нет еще конченного в такой мере, чтоб я решился печатать, – отвечал Калинович.
– Прекрасно, прекрасно! – опять подхватил князь. – И как ни велико наше нетерпение прочесть что-нибудь новое из ваших трудов, однако не меньше того желаем, чтоб вы, сделав такой успешный шаг, успевали еще больше, и потому не смеем торопить: обдумывайте, обсуживайте… По первому вашему опыту мы ждем от вас вполне зрелого и капитального…
Калинович поклонился.
– Ей-богу, так, – продолжал князь, – я говорю вам не льстя, а как истинный почитатель всякого таланта.
– Как, я думаю, трудно сочинять – я часто об этом думаю, – сказала Полина. – Когда, судя по себе, письма иногда не в состоянии написать, а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни о чем другом не надобно думать, а то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься.
– Особенную способность, ma cousine, я полагаю, надо иметь, – возразил князь, – живую фантазию, сильное воображение. И я вот, по моей кочующей жизни в России и за границей, много был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце.
– А сами, князь, вы никогда не занимались литературой, не писали? – спросил скромно Калинович.
– О боже мой, нет! – воскликнул князь. – Какой я писатель! Я занят другим, да и писать не умею.
– Последнему, кажется, нельзя поверить, – заметил в том же тоне Калинович.
– Действительно не умею, – отвечал князь, – хоть и жил почти весь век свой между литераторами и, надобно сказать, имел много дорогих и милых для меня знакомств между этими людьми, – прибавил он, вздохнув.
Разговор на некоторое время прервался.
– С Пушкиным, ваше сиятельство, вероятно, изволили быть знакомы? – начал Калинович.
– Даже очень. Мы почти вместе росли, вместе стали выезжать молодыми людьми в свет: я – гвардейским прапорщиком, а он, кажется, служил тогда в иностранной коллегии… C'etait un homme de genie…[37] в полном смысле этих слов. Он, Баратынский[38], Дельвиг[39], Павел Нащокин[40] – а этот даже служил со мной в одном полку, – все это были молодые люди одного кружка.
– Я не помню, где-то читала, – вмешалась Полина, прищуривая глаза, – что Пушкин любил, чтоб в обществе в нем видели больше светского человека, а не писателя и поэта.
– Как вам, кузина, сказать, – возразил князь, – пожалуй, что да, а пожалуй, и нет; вначале, в молодости, может быть, это и было. Я его встречал, кроме Петербурга, в Молдавии и в Одессе, наконец, знал эту даму, в которую он был влюблен, – и это была прелестнейшая женщина, каких когда-либо создавал божий мир; ну, тогда, может быть, он желал казаться повесой, как было это тогда в моде между всеми нами, молодежью… ну, а потом, когда пошла эта всеобщая слава, наконец, внимание государя императора, звание камер-юнкера – все это заставило его высоко ценить свое дарование.
– У Пушкина, я думаю, была и другая мерка своему таланту, – заметил Калинович.
– Без сомнения, – подхватил князь, – но, что дороже всего было в нем, – продолжал он, ударив себя по коленке, – так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я вот бывал в последние годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз говорил мне: «Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у вас, и что там делается». Только раз, как нарочно перед самым моим отъездом в Петербург, случилось у нас в губернии ужасное происшествие: появился некто Сольфини – итальянец ли, грек ли, жид ли, не разберешь, но только живописец. Я тогда жил зиму в городе и, так как вообще люблю искусства, приласкал его. Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой; и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по семи, и – горе вам, если вы вздумаете встать и выйти: бросит кисть, убежит и ни за какие деньги не станет продолжать работы. Точно то же сделал он и с губернаторшей. Я ему замечаю, что подобная нетерпеливость, особенно в отношении такой дамы, неуместна, а он мне на это очень наивно отвечает обыкновенной своей поговоркой: «Я, съешь меня собака, художник, а не маляр; она дура: я не могу с нее рисовать…» Как хотите, так и судите.
Полина засмеялась. Калинович тоже улыбнулся.
– Как, однако, князь, ты хорошо представляешь этого Сольфини; я как будто вижу его перед собою, – сказала Полина.
– Да, я недурно копирую, – отвечал он и снова обратился к Калиновичу: – В заключение всего-с: этот господин влюбляется в очень миленькую даму, жену весьма почтенного человека, которая была, пожалуй, несколько кокетка, может быть, несколько и завлекала его, даже не мудрено, что он ей и нравился, потому что действительно был чрезвычайно красивый мужчина – высокий, статный, с этими густыми черными волосами, с орлиным, римским носом; на щеках, как два розовых листа, врезан румянец; но все-таки между ним и какой-нибудь госпожою в ранге действительной статской советницы оставался salto mortale…[41]. Ничего этого, конечно, Сольфини как свободный гражданин и знать не хотел…
– Воображаю его в этом состоянии! – перебила с улыбкою Полина.
– Ужасен! – продолжал князь. – Он начинает эту бедную женщину всюду преследовать, так что муж не велел, наконец, пускать его к себе в дом; он затевает еще больший скандал: вызывает его на дуэль; тот, разумеется, отказывается; он ходит по городу с кинжалом и хочет его убить, так что муж этот принужден был жаловаться губернатору – и нашего несчастного любовника, без копейки денег, в одном пальто, в тридцать градусов мороза, высылают с жандармом из города…
– Бедный! – подхватила Полина.
– Нет, вы погодите, чем еще кончилось! – перебил князь. – Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени – о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни – что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
– Очень может быть, что и согласилась: из одного чувства сострадания можно решиться на это, – отнеслась Полина к Калиновичу.
– Очень может быть, – подтвердил тот.
– Конечно, – подхватил князь и продолжал, – но, как бы то ни было, он входит к ней в спальню, запирает двери… и какого рода происходила между ними сцена – неизвестно; только вдруг раздается сначала крик, потом выстрелы. Люди прибегают, выламывают двери и находят два обнявшиеся трупа. У Сольфини в руках по пистолету: один направлен в грудь этой госпожи, а другой он вставил себе в рот и пробил насквозь череп.
– Ну, что это, князь? Как это ужасно и жалко!.. – проговорила Полина, зажимая глаза.
Князь отвечал ей только пожатием плеч.
– Но при всех этих сумасбродствах, – снова продолжал он, – наконец, при этом страшном характере, способном совершить преступление, Сольфини был добрейший и благороднейший человек. Например, одна его черта: он очень любил ходить в наш собор на архиерейскую службу, которая напоминала ему Рим и папу. Там обыкновенно на паперти встречала его толпа нищих. «А, вы, бедные, – говорил он, – вам нечего кушать!» – и все, сколько с ним ни было денег, все раздавал.
– Артист! – сказала Полина и вздохнула.
– Артист в полном смысле этого слова, – повторил князь и призадумался, как бы сбираясь с мыслями. – Все это, – начал он после нескольких минут размышления, – я рассказал Пушкину; он выслушал, и чрез несколько дней мы опять с ним встречаемся. «Знаешь ли, говорит, князь, я твоего итальянца описываю? Заезжай завтра ко мне, я тебе прочту». Я еду… Начинает он мне читать своего известного импровизатора. «Ну, что? Как тебе нравится?» – спрашивает. «Превосходно, говорю: но что же тут общего с моим пустым рассказом?» – «Очень много, отвечает: он подал мне мысль вывести природного художника, импровизатора, посреди нашего холодного, эгоистического общества» – и таким образом мой Сольфини обессмертился.