Лёд - Владимир Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он обнял меня и сказал:
– Я Бро.
И мне в сердце торкнуло от его сердца. Словно его сердце с моим поздоровкалось. И опять мне сладко стало, как в поезде. Но он быстро руки свои расплел и отошел.
И стали они все ко мне подходить. По очереди. Называться и обнимать меня. И в сердце мне каждый раз торкало. И совсем по-разному: от одного – так, от другого – эдак.
И так это сладко было, так пробирало меня. Как будто стаканы с вином на сердце опрокидывают. Раз! Раз! Раз!
Я стою как во сне. Глаза закрылись. Одного хочу – чтоб это вечно было.
Но последний подошел, назвался, обнял, протеребил сердце – и отошел. И вокруг меня сразу пустота – они все, теплые, поодаль встали. И улыбаются мне так хорошо.
А этот старик взял меня за руку и повел. Через разные комнаты с разными вещами дорогими. Потом наверх по лестнице. Приводит меня в комнату большую, деревянную всю. А посреди комнаты кровать. Вся белая, чистая, пуховая, так и дышит. Он меня к кровати подвел и стал раздевать. А сам весь так и сияет. Улыбка у него такая удивительная, словно он всю жизнь только добро видал и с добрыми людьми дело имел.
Раздел меня догола, уложил в постель. Одеялом накрыл. И сел рядом.
Сидит, смотрит на меня. И руку мою держит. Глаза у него голубые-преголубые, как вода.
Подержал мне он руку, потом убрал ее под одеяло. И говорит:
– Храм, сестра моя. Ты должна отдохнуть.
А мне так хорошо. Все тело поет. Я говорю:
– Да что вы! Я и так всю дорогу проспала, как клуша. Теперь спать совсем не хочу.
Он говорит:
– Ты потратила много сил. У тебя впереди новая жизнь. Надо подготовиться к ней.
Я хотела с ним поспорить, что, мол, совсем не устала. Но тут и впрямь на меня такая усталость навалилась, словно мешки таскала. И провалилась я враз.
Очнулась: где я?
Та же комната, та же кровать. Солнце скрозь занавеску в щель лупит.
С кровати слезла, подошла к окну. Занавески отдернула: мама родная, вот красотища-то! Кругом горы эти самые. Уже совсем без леса, голые, только в снегу. И они до самого неба. Синие такие. А небо-то совсем близко.
А в горах этих – ни души.
И сразу я страшно сцать захотела. И вспомнила – отчего проснулась! Мне сон приснился, будто я ребенок, в пеленки запеленутый. И какой-то чужой человек меня на коленях держит. И я сильно-пресильно сцать хочу. Но должна попроситься, чтобы его не обмочить. А слов-то я еще не знаю! И вот я в пеленках ерзаю и думаю, как сказать: «Я хочу сцать»? С этим и проснулась.
И так сильно хочется, словно все эти дни только воду одну и ела. А куда пойти посцать – не знаю. Пошла к двери, открыла. Там коридор. Вышла. Иду коридором, думаю, может, ведро где стоит. Потом вижу – лестница вниз, красивая, деревянная, с шишечками резными. Спустилась по ней немного, гляжу – двери разные. Торкнулась в одну – не заперта. Вошла.
А там три пары стоят на коленях, обнявшись. Голые. И молчат.
И на меня вообще никто не оглянулся.
Я как их увидала – сразу вспомнила все, что в поезде было. И так мне хорошо стало, что не сдержалась и обосцалася вся. Так из меня и хлынуло на пол. Да так много – льет и льет! А я стою и смотрю на них, аж в глазах мутится. А лужа-то – прямо к ним! А мне и не стыдно вовсе – застыла как каменная, хорошо, сил нет. Гляжу на них как на пряники, и все. А они в моче моей стоят! И не шелохнутся!
Тут сзади меня позвали:
– Храм!
Очнулась – там женщина. Заговорила со мной, а язык странный – вроде слова какие-то понятны, а вместе трудно. Но не украинский и не белорусский. Да и не польский. Я по-польски-то в лагере понимала.
А женщина взяла меня за руку и повела. Иду за ней голая, мокрыми ступнями шлепаю.
Привела она меня в большую комнату, всю камнем блестящим обложенную. А посреди комнаты стоит как бы большая шайка такая белая с водой. Женщина у меня с груди бинт смотала, вату от раны подсохшей отодрала. И меня в эту шайку тянет. Залезла я и легла. Вода теплая. Приятно.
И тут входит еще одна женщина. И стали они меня мыть, как младенца. Всю вымыли, потом встать приказали. Встала я. А надо мной такая бляха железная. И из этой бляхи вдруг вода на меня полилась, как дождик! Так хорошо! Стою и смеюсь.
Потом они меня вытерли. На рану новый бинт наложили. Посадили на табуреточку такую мягкую и стали мазать чем-то. Запах такой приятный. Намазали всю, волосы расчесали, укутали в халат такой мягкий. Подхватили, как мешок, и понесли.
Принесли в большущую комнату. Там шкафы разные, а посередке три зеркала стоят, а возле них такой столик, а на нем пузырьков – тьма-тьмущая. И духами воняет. Посадили меня за этот столик. И я себя в трех зеркалах сразу увидала. Господи боже мой! Неужели это я? Совсем другой стала за последнее время-то. И не знаю, что случилось – или постарела, или поумнела, только от прежней меня там уж только волосы да глаза остались. Страховито даже как-то… А что делать? В таких случаях дедушка мой покойный так говорил: «Живи да ничего не бойся».
Сперва они меня подстригли. Волосы причесали красиво, чем-то намазали пахучим. Потом подстригли ногти на руках и на ногах. И таким напилком мне ногти ровнять стали. Прямо как лошади копыто, когда куют! Я чуть от смеха сдержалась, но поняла: Германия!
А после эти женщины меня наряжать принялись: халат сняли, из шкафов да комодов повынимали разную одежду, платья, исподницы разные, порты да лифы. И разложили. Такое все красивое, чистое, белое!
Сперва мне на сиськи лиф примерили. У меня сисечки-то еще маленькие были. Они лиф самый маленький выбрали, надели. Господи! У нас и бабы-то в деревне сроду лифов не носили, не то что девки! Я и видала-то лифы эти только в Жиздре да в Хлюпине в сельпо, где платья да мануфактура.
Потом порты мне надели беленькие. Коротенькие, хорошенькие, как на куклу. После к портам чулки пристегнули. И сразу поверх – коротенькую беленькую исподницу. А она! Вся в кружевах, духами сладкими воняет! Красиво все – слов нет. А поверх платье надели, голубое, с белым воротничком. Потом обувку мне стали подбирать. Как они коробки пораскрыли, как глянула я – мама родная! Не ботинки, не сапожки, а туфли настоящие, от лаку все блестят! Поднесли они мне три коробки на выбор. У меня чуть голова не закружилась. Ткнула пальцем – и надевают мне туфли на ноги. А туфли-то на каблуках!
Накрасили они мне губы, щеки напудрили. На шею нитку жемчугу повесили. Встала я, глянула на себя в зеркало – аж глаза зажмурила! Красавица какая-то стоит, а не Варька Самсикова!
А они меня за руки – и ведут дальше. Спустились мы вниз.
Внизу огромадная комната, вся каменная. И в ней большущий стол. А за столом сидят все, кто меня тогда встречал. И немцы те, что со мной приехали. Но только они не в форме, а в обычной одежде. И все едят. И еда красивая такая, разная.
Посадили меня на мое место. Все мне улыбаются, как родной. И тот самый старик, Бро, сказал:
– Храм, сестра наша, раздели с нами трапезу. Правило нашей семьи: не есть живое, не варить и не жарить пищу, не резать ее и не колоть. Ибо все это нарушает ее Космос.
И взял грушу, протянул мне. Я взяла и стала есть. И все за столом тоже.
Посмотрела я на стол: мяса нет, рыбы нет, яиц нет, молока нет. И хлеба нет. Зато разных плодов – навалом. И не только груш – арбузы, дыни, помидоры, огурцы разные, яблоки, даже черешня! И еще много-много всяких других плодов. Которых я и не видала никогда.
И все едят руками. Ни ножей, ни вилок, ни ложек нет.
Я на дыню смотрю – никогда ж не ела, только на базаре видала. А один мужчина заметил, что я гляжу, взял дыню самую большую. И подвинул к себе такой камень острый. Размахнулся – и хрясь дыню о камень! Аж куски да брызги во все стороны! Все улыбаются. А он кусок выбрал и мне протянул. А остальные другим роздал. И стала я впервые дыню есть. Вкуснотища!
Потом клубнику съела, перец сладкий, еще какие-то три плода разные. И черешни наелась до отвала.
Они все поели, встали и разошлись кто куда.
А старик Бро ко мне подошел. Взял меня за локоть и повел. В такую маленькую комнату. И там полно книг. Посадил он меня за столик небольшой, сел напротив. Говорит:
– Храм, что ты чувствуешь?
Я говорю:
– Немного грудь ноет.
– А еще что?
– Ну, – говорю, – не знаю… непонятно все.
– Тебе было хорошо с нами?
– Да, – говорю.
– Твоему сердцу было приятно?
– Очень, – отвечаю. – Мне так никогда хорошо не было.
Он так посмотрел на меня с улыбкой и говорит:
– Таких, как мы, очень мало. Всего сто пятьдесят три человека на всей земле.
Я говорю:
– Почему так?
– Потому что, – говорит он, – мы не такие, как все. Мы умеем говорить не только ртом, но и сердцем. А остальные люди говорят только ртом. И никогда они не заговорят сердцами.
– Почему?
– Потому что они живые трупы. Абсолютное большинство людей на нашей земле – ходячие мертвецы. Они рождаются мертвыми, женятся на мертвых, рожают мертвых, умирают; их мертвые дети рожают новых мертвецов, – и так из века в век. Это круговорот их мертвой жизни. Из него нет выхода. А мы живые. Мы избранные. Мы знаем, что такое язык сердца, на котором уже с тобой говорили. И знаем, что такое любовь. Настоящая Божественная Любовь.