Воспоминания двух юных жен - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я еще и потому хочу, чтобы мы вместе поехали в Крампаду, Фелипе, — сказала я ему, — что, быть может, после этого и у нас родится ребенок. Я тоже хочу стать матерью... хотя тогда мне пришлось бы делить себя между тобой и сыном. К тому же, если бы я увидела, что ты кого-то любишь больше меня, пусть даже моего сына, я даже не знаю, чем бы это могло кончиться. Может статься, Медея была права[86]: древние понимали, что к чему». Фелипе рассмеялся. Одним словом, дорогая моя козочка, у тебя не было цветов, но сразу появились плоды, а я цвету, но не плодоношу. Судьбы наши разнятся все сильнее. Мы обе любим философствовать, так что стоит при случае подумать, в чем тут суть и какая из этого следует мораль. Впрочем, я замужем всего десять месяцев — согласись, что еще не все потеряно.
Мы живем жизнью счастливых людей — беззаботной и притом полной. Дни всегда кажутся нам слишком короткими. Когда я явилась в свете в качестве замужней дамы, все нашли, что баронесса де Макюмер гораздо красивее Луизы де Шолье: у счастливой любви есть свои белила и румяна. Когда ясным солнечным днем мы с Фелипе едем по крепкому январскому морозу, а деревья на Елисейских полях искрятся белым инеем, когда на виду всего Парижа мы проезжаем вместе по тем улицам, где в прошлом году могли ездить только порознь, что только не приходит мне в голову, и я начинаю бояться, что ты права и я в самом деле рискую прогневить Бога своим блаженством.
Если мне не суждено узнать радостей материнства, ты расскажешь мне о них, и я стану матерью вместе с тобой; впрочем, по-моему, ничто не может сравниться с наслаждениями любви. Ты сочтешь это весьма странным, но я часто ловлю себя на том, что мне хотелось бы умереть в тридцать лет, в расцвете сил, средь нег и наслаждений, хотелось бы уйти из жизни ублаготворенной, не обманувшейся в своих надеждах, хотелось бы раствориться в сияющем эфире, умереть от избытка любви, не утратив ни единого листочка из своего венца и сохранив все свои иллюзии. Подумай только, каково жить с молодым сердцем в старом теле, встречать немые холодные взгляды, помня о том, как раньше при взгляде на тебя самая равнодушная физиономия озарялась улыбкой, одним словом, стать почтенной матроной... Ведь это же сущий ад!
По этому поводу мы с Фелипе впервые повздорили. Я высказала надежду, что у него достанет духа убить меня в тридцать лет, ночью, — я бы ни о чем не подозревала и просто перешла из одного сна в другой. Этот негодник не согласился. Я пригрозила покинуть его еще при жизни — он побледнел, бедное дитя! Этот грозный министр стал совсем как ребенок. Просто невероятно, до чего он юн душой и бесхитростен. Теперь, когда я приучила его ничего от меня не скрывать и сама поверяю ему, как и тебе, все свои мысли, мы не устаем восхищаться друг другом.
Дорогая моя, двое влюбленных, Фелипе и Луиза, желают сделать родильнице подарок. Мы хотели бы заказать что-нибудь для тебя. Поэтому скажи мне прямо, что тебе нравится, у нас ведь нет этой мещанской страсти к сюрпризам. Мы хотим подарить тебе какую-нибудь красивую вещь, которая служила бы тебе долго-долго и постоянно напоминала о нас. Для нас самая веселая, самая интимная, самая оживленная трапеза — завтрак, ибо завтракаем мы вдвоем; вот я и подумала, не послать ли тебе утренний сервиз, расписанный фигурками детей. Если ты одобряешь мой выбор, напиши мне сразу. Чтобы сервиз был готов к нашему отъезду, надо заказать его загодя, ибо парижские мастера большие лентяи. Это будет моя жертва Луцине[87].
Прощай дорогая родильница, желаю тебе всех материнских радостей, какие только возможны, и с нетерпением жду от тебя письма — ведь ты расскажешь мне все-все, не правда ли? Я как подумаю об акушере, меня прямо в дрожь бросает. Эти слова из письма твоего мужа я прочла не глазами, а прямо сердцем. Бедная Рене, дети, должно быть, нелегко даются? Я объясню моему крестнику, как он должен тебя любить.
Целую тебя тысячу раз, мой ангел.
XXXI
От Рене де л'Эсторад к Луизе де Макюмер
Вот уже скоро пять месяцев, как я разрешилась от бремени, а у меня не было ни одной свободной минутки, чтобы написать тебе, дорогая душенька. В наказание и ты совсем перестала мне писать, хотя я вовсе не заслужила такой суровости — когда ты сама станешь матерью, ты поймешь меня. Милая моя, пиши мне! Рассказывай обо всех увеселениях, рисуй в ярких красках картину твоего счастья, не жалей лазури, не бойся огорчить меня, ибо я счастлива, ты даже представить себе не можешь, как я счастлива.
По случаю моего благополучного разрешения от бремени Луи заказал в приходской церкви благодарственный молебен, все было очень торжественно, как принято у нас в старинных провансальских семьях. Два деда, отец Луи и мой батюшка, поддерживали меня под руки. Ах! никогда еще я не преклоняла колена перед Господом в таком порыве благодарности! Мне надо столько тебе сказать, описать столько чувств, что я даже не знаю, с чего начать, но одно светлое воспоминание сияет в моей душе ярче всех других — воспоминание о молитве в церкви!
Когда, став счастливой матерью, я пришла туда, где девушкой предавалась отчаянию и гадала о том, какое будущее меня ждет, мне почудилось, будто Богоматерь над алтарем кивнула мне и указала глазами на сына Божьего, и сын Божий улыбнулся мне! В каком святом порыве благочестия поднесла я нашего маленького Армана к кюре, чтобы тот благословил его и окропил святой водой! Приезжай поскорее, увидишь нас обоих, Армана и меня!
Дитя мое — видишь, теперь и ты для меня уже дитя, но это ведь самые нежные слова, какие есть в сердце, в голове и на устах матери. Так вот, дорогое мое дитя, два последних месяца перед родами я бессильно бродила по нашим садам, изнемогая под своим бременем и еще не зная, как оно дорого мне и как сладостно, несмотря на все тяготы. Страхи и мрачные предчувствия, мучившие меня, были так сильны, что заглушали даже любопытство: сколько я ни убеждала себя, сколько ни твердила себе, что все, дарованное природой, — благо, сколько ни обещала самой себе стать хорошей матерью, все было напрасно. В сердце моем, увы, не было никаких чувств к ребенку, который довольно сильно пинал меня; дорогая моя, можно радоваться этим пинкам, когда у тебя уже есть дети, но в первый раз эти знаки пробуждающейся жизни не радуют, а только удивляют. Ты знаешь, я не люблю лгать и притворяться и рассказываю тебе все как есть о себе и о своем дитяти, дарованном мне не столько любимым человеком, сколько Богом, — ведь детей дает Бог. Но все эти печали в прошлом и, я думаю, больше не повторятся.
Когда настал решительный час, я собрала все свое мужество, я приготовилась к таким страшным болям, что, по всеобщему признанию, перенесла эту ужасную пытку самым чудесным образом. Я вдруг погрузилась в небытие, похожее на сон; так прошло около часа, все это время я чувствовала себя разделенной надвое: на мучимую, терзаемую, раздираемую телесную оболочку и безмятежную душу. В этом странном состоянии боль обручем сдавила мою голову. Мне казалось, что у меня во лбу расцвела огромная роза и растет, обнимая меня. Кровавый цветок окрасил окружающий воздух багровым цветом. Все вокруг стало красным. Потом боль стала такой сильной, что мне показалось, будто душа моя вот-вот расстанется с телом, и я тотчас умру. Я стала громко кричать, и это помогло мне найти в себе новые силы, чтобы противостоять новым приступам боли. И вдруг мои громкие вопли заглушил нежный серебристый голосок маленького существа. Нет, решительно невозможно описать, что произошло в этот миг: мне казалось, что весь мир кричит вместе со мной, что все превратилось в боль и вопль, — и вдруг, стоило раздаться слабому крику ребенка, как все смолкло. Меня перенесли на мою большую кровать, и я испытала райское блаженство, хотя и была очень слаба. Какие-то люди с радостными лицами, все в слезах, показали мне ребенка. Дорогая моя, я вскрикнула от ужаса. «Да ведь это просто обезьянка! — воскликнула я. — Вы уверены, что это ребенок?» И я отвернулась, в отчаянии от того, что испытала так мало материнских чувств.
«Не волнуйтесь, дорогая, — сказала матушка, ставшая при мне сиделкой, — вы произвели на свет прелестнейшего мальчика. Не терзайте себя всякими фантазиями, вам надо употребить весь ваш ум на то, чтобы стать глупой, как корова, которая щиплет траву и дает молоко».
И я уснула с твердым намерением положиться на природу. Ах, ангел мой, избавленье от всех этих мук, от этой сердечной смуты первых дней, когда все неясно, тягостно, неопределенно, было божественным. Ощущение, еще более сладостное, чем то, которое я испытала, услышав крик моего ребенка, рассеяло мрак. Сердце мое, моя душа, неведомое мне «я» проснулось в неприветливой оболочке страдания — так цветок вырывается из семени, пробужденный сверкающим лучом солнца. Маленький зверек взял мою грудь и начал сосать — и воссиял свет! Я внезапно почувствовала себя матерью. Вот счастье, вот радость, такая радость, что и описать невозможно, хотя она сопровождается изрядной болью. О прекрасная моя ревнивица, какое тебя ждет наслаждение, ведомое лишь женщине, ребенку и Богу. Это маленькое существо знает только нашу грудь. Для него в целом свете есть только эта сверкающая точка, он любит ее всеми силами, он стремится к этому источнику жизни, он припадает к нему, потом засыпает и пробуждается, чтобы снова припасть. Губы его льнут к груди с неизъяснимой любовью, принося разом и боль, и наслаждение — наслаждение, доходящее до боли, и боль, переходящую в наслаждение; не могу даже описать тебе, какое чувство разливается в моей груди и охватывает все мое существо: мне кажется, что грудь моя — центр, откуда расходятся тысячи лучей, радующих сердце и душу. Произвести ребенка на свет — ничто, но кормить его — значит ежечасно давать ему жизнь. О Луиза, никакие ласки любви не могут сравниться с ласками маленьких розовых ручек, которые тихонько шарят, стараясь ухватиться за источник жизни. Какими глазками смотрит ребенок то на грудь матери, то ей в глаза! Сколько мечтаний пробуждается в нашей душе, когда мы видим, как он впивается губками в свое сокровище! Он требует, чтобы мать посвятила ему все свои силы — не только телесные, но и духовные, ему нужны и кровь и мозг, но зато радости он приносит столько, сколько нам и не снилось. Почувствовав, как мое молоко наполняет его ротик, встретив его первый взгляд, прочитав в его первой улыбке его первую мысль, я вновь испытала то восхитительное ощущение, которое пережила, когда услыхала его первый крик, разбудивший меня, как первый луч солнца пробудил когда-то землю. Милая моя, он смеется. Его смех, его взгляд, его покусывание, его крик — четыре этих наслаждения безграничны: они проникают в самую глубь сердца, они колеблют там струны, недоступные ничему иному! Я полагаю, миры связаны с Богом так, как дитя связано с каждой жилкой матери: Господь есть великое материнское сердце. Ни зачатия, ни даже беременности не видишь и не слышишь, но кормить, моя Луиза, — это ежесекундное блаженство. Мать видит, что происходит с ее молоком: оно превращается в плоть, расцветает в кончиках крохотных пальчиков, похожих на лепестки и таких же нежных, дает рост тонким прозрачным ноготкам и мягким волосикам, вливает в малыша силу, и он начинает сучить ножками. О, детские ножки — ведь это целый язык. Движениями ножек ребенок выражает свои чувства. Кормить ребенка, Луиза, — это значит следить потрясенным взором за тем, как он меняется час от часу. Плач ребенка слышишь не ушами, а сердцем, улыбку его глаз и губ, движенья его ножек понимаешь так ясно, словно это огненные письмена, начертанные самим Господом! Ничто в мире уже не занимает женщину. Отец?.. да его просто изничтожат, если он ненароком разбудит ребенка. Как мать — целый мир для своего дитяти, так и дитя — целый мир для своей матери! Вот когда мы убеждаемся, что не одиноки, вот когда получаем щедрое воздаяние за труды и страдания — ибо не обходится и без страданий. Да хранит тебя Бог от трещин на сосках! Эти ранки, которые розовые губки бередят вновь и вновь, не давая им заживать, причиняют такую боль, что если бы не радость при виде детского ротика, перепачканного молоком, можно было бы сойти с ума. Эти трещинки — ужасная расплата за красоту: подумать только, ведь они образуются лишь на тонкой и нежной коже.