Повести и рассказы - Аркадий Аверченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неизвестный переступил с ноги на ногу и сказал:
— Пьян был.
— Что-о-о?
— Пьян был. А они… за сено… тридцать копеек. Разве это возможно.
— Какое сено? Что вы?
— Ихнее. Я им говорю: Христа на вас нету, а они: «Там, говорят, есть или нет, а мы без расчету Ваську не отпустим!»
— Ничего не постигаю. Какой Васька?
— Чугреевский. Я на Чугреевском ехал. И так мне обидно стало. Ах, вы, говорю, такие-сякие! Пыли вашей не останется!..
— Стой, стой, милый. Я ничего не разберу. Кому ты это сказал?
— Арендателю.
— Да бомба-то здесь при чем?
— Бомба ни при чем.
— Так чего же ты, черт тебя возьми, арендатора путаешь? Бомбу ты где взял?
— Не брал я ее, ваше благородие. Зачем нам… нам чужого не нужно…
Пристав побагровел.
— Да ты кто такой?
— Опять же чугреевский. Они: «Тридцать копеек, — говорят, — дозвольте!» Ка-ак? Где такой закон, чтобы за гнилое сено… Ну, и пошло.
— Что пошло?
— С пьяного человека что взять, ваше благородие? Известно, ничего.
— Ты, брат, что-то хвостом виляешь. Бестолковым прикидываешься. Мужичком-дурачком.
— Дурачок и есть. Нешто вумный будет жидятам ухи рвать? Зуд у меня ручной. Как очухаешься, видишь — да-а-а… завинтил.
Пристав Бухвостов прыгнул к неизвестному и вцепился ему в горло.
— Ты, ты… Как тебя, зовут?
— Меня-то? А Савелием. У Чугреевых в амбарных. Савелий Шестихатка по хфамилии.
Пристав Бухвостов оттолкнул от себя Савелия и с ревом вылетел в переднюю.
— Ушел! Упустили мерзавца!
Оставшись один, Савелий поднял недоуменно брови и сказал, обращаясь к портрету в золотой раме:
— Вот, поди ж!.. Не выпьешь — ничего, а выпьешь — сейчас в восторг приходишь. Тому ухо с корнем выдрал, этому зубы… Ежели с таким характером, то ухов, брат Шестихатка, для тебя жиденята не напасутся! Жирно!
Встреча
Два господина приближались друг к другу с разных концов улицы… Когда они сошлись — один из них бросил на другого рассеянный, равнодушный взгляд и хотел идти дальше, но тот, на кого был брошен этот взгляд, — растопырил руки, радостно улыбнулся и вскричал:
— Господин Топорков! Сколько лет!.. Безумно рад вас видеть.
Топорков посмотрел восторженному господину в лицо. Оно было полное, старое, покрытое сетью лучистых ласковых морщинок и до мучительности знакомое Топоркову.
Остановившись, Топорков задумался на мгновение. Знакомые лица, образы, рой фактов с сумасшедшей быстротой завертелись в его мозгу, направленные к одной цели: вспомнить, кто этот человек, лицо которого, будучи таким знакомым, ускользало из ряда других, вызванных торопливой, скачущей мыслью Топоркова.
Как будто бы этот человек давался в руки: вот-вот Топорков вспомнит его имя, их отношения, встречи… но сейчас же эта мысль обрывалась, и физиономия неизвестного господина снова оставалась загадочной в своей радостной улыбке и восторженном добродушии.
— Здрав… ствуйте, — нерешительно сказал Топорков.
— Что это вы такой мрачный? Слушайте, Топорков! Я от вашей последней статьи прямо в восторге. Читал и наслаждался! Как она, бишь, называется? «Итоги реакции»! Если мне придется давать ее характеристику и подробный разбор, — сделаю это с особым наслаждением…
«Критик», — подумал Топорков и, польщенный похвалой пожилого господина, пожал ему руку крепче чем обыкновенно.
— Так вам эта вещица нравится?
— Помилуйте! Как же она может не нравиться? Я еще ваше кое-что прочел. Читаю запоем. Люблю, грешный человек, литературу. Хотя по роду своей деятельности мог бы к ней относиться… как бы это выразиться?.. более меркантильно.
«Издатель, что ли? — подумал Топорков. — Боже мой! Где я его видел?..»
— Скажите, а как поживает Блюменфельд? Что его журнал? — спросил старик.
— Блюменфельд уже вышел из крепости. Ведь, вы знаете, — сказал Топорков, — что он был приговорен к двум годам крепости?
— Как же, как же, — закивал головой пожилой господин. — Помню! За статью «Кровавые шаги»… Неужели уже вышел? Боже, как быстро время идет.
— Вы разве хорошо знаете Блюменфельда?
— Боже ты мой! — усмехнулся старик. — Мой, так сказать, крестник. Ведь эта вся марксистская молодежь, и народники, и неохристиане, и, отчасти, мистики, прошли через мои руки: Синицкий, Яковлев, Гершбаум, Пынин, Рукавицын… Немного я, признаться, не согласен с рукавицынским разрешением вопроса о крестьянском пролетариате, но зато Гершбаум, Гершбаум! Вот прелесть! Я каждую его вещь, самую пустяковую, из газет вырезаю и в особую тетрадь наклеиваю… А книги его — это лучшее украшение моей библиотеки… Кстати, вы не видели моей библиотеки? Заходите — обрадуете старика.
«Библиофил он, что ли? — мучительно думал Топорков. — Вот дьявольщина!»
— А вы знаете — кассационная жалоба Гершбаума не уважена, — сообщил старик. — По-прежнему шесть месяцев тюрьмы, с зачетом предварительного заключения.
«Неужели адвокат?» — внутренне удивился Топорков.
— Адвокат его, — сказал старик, — нашел еще какой-то там повод для кассации. Ну, да уж, что поделаешь. Кстати, читали последний альманах «Вихри»? Ах, какая там вещь есть! «По этапам» Кудинова… Мы с женой читали — плакали старички! Растрогал Кудинов старичков.
— Кудинов тоже привлекался. Слышали? — спросил Топорков. — По 129-й.
— Как же. Второй пункт. Они вместе — с редактором Лесевицким. Лесевицкому еще по другому делу лет шесть каторги выпасть может. Кстати, дорогой Топорков, не знаете ли вы, где бы можно достать портрет Кудинова? Мне бы хоть открытку.
— Для чего вам? — удивился Топорков.
Старик с милым смущением в лице улыбнулся.
— Я — как институтка… Хе-хе! Увеличу его и повешу в кабинете. Вы заходите — целую галерею увидите: Пыпина, Ковалевского, Рубинсона… Писатели, так сказать, земли русской. А Ихметьева на выставке купил. Помните? Работы Кульжицкого. Хорошо написан портретик. А люблю я, старичок, Ихметьева… Вот поэт божьей милостью! Сядешь это, иногда, декламируешь вслух его «Красные зори», а сам нет-нет, да и взглянешь на портрет.
— Вы слышали, конечно, — сказал Топорков печально, — что Ихметьеву тоже грозит два года тюрьмы. За эти самые «Красные зори».
— Как же! Ему эти строки инкриминируются:
Кто хочет победыПусть сомкнутым строем…
и так далее. Прелестное стихотворение! Теперь уж, за последний год, никто так не пишет… Загасили святое пламя, да на извращения разные полезли. Не одобряю!
Желая сказать старику что-нибудь приятное, Топорков успокоительно подмигнул бровью.
— Ихметьев, может, еще и выкарабкается.
— Как же! — сказал старик. — Дожидайтесь… «Выкарабкается»… Вчера же ему был и приговор вынесен. Не читали? Один год тюрьмы. Такая жалость!
— Неужели же только один год? — удивился Топорков. — А я думал, больше закатают.
— То-то я и говорю, — покачал головой старик. — Такая жалость! Я ему просил два года крепости, а ему — год тюрьмы дали. Адвокат попался ему дока!
— Как… вы просили? — сбитый с толку, воскликнул Топорков. — У кого просили?
— У суда же. Но это мы еще посмотрим. У меня есть тьма поводов для кассации. Возможно, что два года крепости ему останутся.
— Да вы кто такой? — сердито уже вскричал Топорков, нервы которого напряглись предыдущей бестолковой беседой до крайней степени.
— Господи, боже ты мой! — улыбнулся старик, и лучистые морщинки зашевелились на его кротком лице. — Неужели не признали? Да прокурор же! Прокурор окружного суда. Ведь вы меня должны помнить, господин Топорков: я вас, помните, обвинял три года тому назад по литературному делу… вы год тогда получили.
— Так это вы! — сказал Топорков. — Теперь припоминаю. Вы, кажется, требовали трех лет крепости и, когда меня присудили на год, то кассировали приговор.
— Ну, да! — обрадовался прокурор. — Вспомнили? За эту статью… как ее?.. «Кровавый суд». Прекрасная статья! Сильно написана. Теперь уж так не пишут… А вы так и не признали меня сначала? Бывает… Хе-хе! А вы все же ко мне заглянули бы. Я адресок дам. По стакану вина выпьем, о литературе разговаривать будем… Мою портретную галерею посмотрите… Все висят: Гершбаум, Ихметьев, Николай Владимирович Кудинов… Встретите Блюменфельда тащите с собой. Как же! Мы старые знакомые… И с Лесевицким, и Пыниным, и Гершбаумом.
Прокурор вынул свою карточку с адресом, сунул ее в руку Топоркову и зашагал дальше, щуря на тротуарные плиты добрые близорукие глаза.
Люди
Иван Васильевич Сицилистов приподнялся на одном локте и прислушался…
— Это к нам, — сказал он задремавшей уже жене. — Наконец-то!
— Пойди, открой им. Намокши на дожде, тоже не очень приятно стоять на лестнице.
Сицилистов вскочил и, полуодетый, быстро зашагал в переднюю.
Открыв дверь, он выглянул на лестницу. Лицо его расплылось в широкую, радостную улыбку.
— Ба, ба!! А я-то — позавчера ждал, вчера… Рад. Очень рад! Милости прошу к нашему шалашу.