Ломоносов: поступь Титана - Михаил Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сей птичник по чину моему держать невместно, сам смекаешь. Потому и таил. Здесь ни одна душа не бывала. Разве только Гришка Теплов. Он сам, шельма, помешан на птицах. Все записывает за мной, аршином измеряет… Ну да я и не возражаю. — Шумахер вновь отпивает мозельского. — Не возражаю, — повторяет он. — Да и что возражать, коли оно на пользу. — «Польза» да «благо» любимые слова Шумахера. — Мы с ним, с Тепловым, сам ведаешь, не токмо о птице речи ведем. А здесь тихо, ушей посторонних нет. Опять же душевнее… Среди птиц ведь душевнее, нежели в том свинарнике. Хе-хе-хе! — Шумахер всхохатывает, широко обнажая вставные зубы, которые тускло мерцают мокрым золотом. — Потому-то здесь да с Гришкой Тепловым куда легче договор чинить, нежели там… — и поднимает палец.
Ни места, ни имени тестюшка не называет, но сметливый Тауберт и так догадывается, о чем и о ком идет речь — ясно дело, об Академии, ясно дело, о президенте Академии Кириле Григорьевиче Разумовском, младшем брате фаворита и тайно венчанного мужа императрицы. А Григорий Николаевич Теплов, по чину асессор, — доверенный человек Кирилы Григорьевича. «Каких сему голубку зернышек натрусишь — такую он на ушко Разумнику песенку и прогулькает», — обронил однажды Шумахер, и только теперь Тауберт догадывается, что это было, скорее всего, после удачной встречи двух главных чиновников Академической канцелярии в этом тайном месте.
Нет, он не то чтобы не ведал, герр Тауберт, о сем птичнике, он, разумеется, слышал о нем — неужели бы Элеонора скрыла? — однако видеть его доселе не доводилось. Тестюшка дает понять, что таит сию диковинку поелику, что она недостойна его чина, ведь он, дескать, не бюргер, не помещик. Но дело то, конечно, не в этом. Главная причина тайны — скупость. А ну как проведают о сем дворе именитые вельможи! Это же беда! Тот затребует страуса, другой перепела… А разве на всех напасешься?! Другое дело, ежели сам преподнесешь, да не всем подряд, а с прицелом. Алексею Григорьевичу, к примеру, — перепелиных яичек, дабы он умягчал свое певчее горло да тешил хохлацкими думками государыню. А братцу его Кириле, академическому начальнику, — отборного фазаньего мяска, дабы улестить его сердце. Да все с подходцем, дескать, струсовы яйца из Аравии, а гусятина — из Голландии…
Тесть и зять возвращаются к птичьему смотру. Они медленно шествуют по коридору. В следующей после фазанов клети обитает всего одна птица, матерая и неповоротливая.
— А это, — кивает Шумахер, — как видишь, индюк. Грос Нос, по-здешнему. Смекаешь, на кого похож?
Глаза Тауберта, потаенно-выжидающие, выглядывают из глазных норок.
— Миллер? — Глаза юркнули, как мышата. — Профессор-«сибиряк». Герард Фридрих Миллер!
Шумахер коротко фыркает:
— Прикармливаю-прикармливаю, а он вечно нос воротит. Индюк спесивый!
Последняя фраза окрашена брезгливостью, аж слюна выступает в уголках тонких губ. Тауберт примечает это. Но того больше — открывшееся сходство. Он в восторге. Первоначальное изумление охватывает с новой силой, он ворочает головой: а нет ли тут еще известных персон? Шумахер благосклонно кивает, дескать, есть-есть, всему свой черед, и подводит зятя к следующей клетке.
Клетка просторна и весьма обильна. На насесте, закатив глаза, сидят пестрые куры, а по низу важно расхаживает молодой петушок. Он топорщится, подрагивает крылышками, в коих еще ни пера, ни силы, но при этом горделиво поводит головкой с крохотным гребешком и, срываясь на фистулу, покрикивает. Куры на эти команды едва обращают внимание, слегка размыкая глазную поволоку, но ему и то — награда.
— Кочеток Ифашка, — рекомендует его по-русски Шумахер.
— …Елагин? — подхватывает сообразительный зяте к.
— Он самый, — снова возвращаясь к немецкому, кивает Шумахер. — Помнишь, какое «кукареку» он пустил прошлым летом.
— Как же! — круглит глаза Тауберт.
Несколько лет кряду в столице по рукам ходили сатиры и эпиграммы на именитых стихотворцев и даже вельмож. Стало известно, что автор этих сочинений Иван Елагин, молодой адъютант фаворита императрицы Алексея Григорьевича Разумовского. Сатиры одних тешили, других злили. Скандал разразился, когда острие одной из эпиграмм, причем замаскированной под стиль Ломоносова, оказалось направлено не на кого-нибудь, а на другого фаворита императрицы — двадцати шестилетнего графа Ивана Ивановича Шувалова, покровителя наук и особенно трудов Ломоносова. Имя Шувалова не называлось, но всем было ясно, о ком идет речь, ведь ключевым словом в сатире оказалось слово «петиметр», что в переводе с французского означало одно: молодой человек, ветреник и повеса, находящийся на содержании знатной дамы. Таких молодых кочетков в столице обретается немало. Но главным петиметром злые языки объявили именно Шувалова, выходца из бедного дворянского рода, который попал в милость императрице и вскоре удостоился высочайшего звания Действительного камергера. Сатира так уязвила молодого фаворита, что он с лица спал в поисках достойного ответа. Язвительная стрела прилетела из стана Разумовских. Но ведь прямой выпад Ивана Шувалова против Алексея Разумовского был невозможен. Между старшим и младшим фаворитами существовал негласный мир, порукой которому служило любвеобильное сердце государыни.
Петушок при появлении хозяина заметно оживляется, поводя на него круглым глазом, и подает голос.
— Молодец, молодец! — хвалит его Шумахер. — Ты славно потрудился, Ивашка. Вот тебе золотых зернышек. — Он зачерпывает из мешочка горсть отборного пшена и сыплет сквозь решетку в кормушку. — Твой двойник обходится мне куда дороже. — В кормушку насыпается еще одна горсть. — Ну да я не внакладе. Как говорит один русский варвар, если в одном кармане убудет — в другом кошеле прибудет. Хе-хе-хе!
Тауберт сияет: таким Шумахера он еще не видел. Ай да тестенька! Ай да фатер! До чего же лукав, каналья!
Очередную горсть пшена Шумахер сыплет в соседнюю клетку: здесь пара серых гусей, гусак — на переду.
— И тебе, Иван Иваныч, от щедрот моих!..
Обрешетка клети увита разноцветными ленточками, кусочками брабантских кружев…
— Любит шельма пестрое — страсть, — кивает Шумахер. — Не столь зернь золотую, сколько ленты да кружева. Они ему, сдается, дороже гусыни.
— Петиметр? — утягивая голову в плечи, выдыхает Тауберт. Догадка и веселит, и пугает его. Шумахер кивает, а рука его уже тянется к клети напротив. Там близ решетки сидит нахохлившаяся утица.
— Чернеть хохлатая, — делает он упор на втором слове. — Любит колокольцы. — На перемычке решетки висят бубенцы; касаясь их, Шумахер извлекает мягкий перезвон. — Видишь, как хохолком заиграл?
— Разумовский, — с ходу догадывается Тауберт. Он так вошел во вкус, что ловит все на лету. Да и то! Кто же еще так обожает звоны да собирает певчих по всей империи, как не Алексей Григорьевич Разумовский. Сам бывший пастушок и певчий церковного хора, он, попав по случаю с черниговских лан на верха державной пирамиды, по-прежнему радуется хоровому пению. Если хочешь угодить ему — найди для хора голосистого молодца. Страсть как почитает душевное пение.
Шумахер подмигивает: дескать, угадал. И тут же прикладывает палец к губам: все, более ни слова. Хоть тут ушей нет, да мало ли… А Тауберт и не может ничего боле сказать, до того переполнен восторгом.
Ай да тестюшка, ай да шельмец! Вот чего придумал! У государя Петра Алексеевича в юности был потешный полк, а герр Шумахер сотворил потешный двор. Многие из тех, кои сидели за его именинным столом, теперь сидят в клетках да на насестах.
— А где же тут Ломоносов? — в сладостном нетерпении жмурится Тауберт. И тут же осекается, заметив, как судорога корежит лицо Шумахера. Тауберт обмирает, дыханье его сбивается, утянув в глазницы две мышки-норушки, он повинно ждет, не выпуская из виду Шумахера. А того ломает. Череп его каменеет, волосишки на темени встают дыбом, он весь напружинивается, точно Полкан на воротах усадьбы, и только неимоверным усилием воли, каким-то ломким поворотом шеи и плеч все-таки стряхивает этот невидимый, но толь окостенивший его панцирь.
— А Ме-две-дя, — медленно перекусывая золотой зубной вставкой звуки, цедит Шумахер, — на птичнике, герр Тауберт, не держат. Ему место в берлоге. — И, уже обретая прежний кураж, завершает усмешкой — Говорят, цыганам отдали. На цепи увели…
Тауберт подобострастно хихикает, аж ручками сучит. Он доволен: тестюшка оплошку простил. А ему, Иоганну Каспару Тауберту, больше ничего и не надобно — ведь за тестем он как за каменной стеной. Доволен Шумахер: зять — умница, все смекает и все мотает на пукли.
Самое время принять мозельского. Тесть с зятем, возвращаясь к столику, берутся за покалы. Вино густое, терпкое, ароматное. Оно горячит сердце и веселит душу. Дряблые старческие щеки Шумахера подергиваются склеротическим румянцем, а глаза маслятся благодушием. Хорошо! Тауберт согласно кивает: хорошо! И роняет вопрос, который должен потешить тестеньку.