Сімъ побѣдиши - Алесь Пашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Экономисты Народной лиги трибунили, что во всем виноват прежний режим, добивший страну, что-то плели о банкротстве Центробанка, о предыдущих безмерных кредитах и отсутствии золотовалютных запасов. Но от тех признаний в людских ртах слаще не становилось. Народ все чаще вспоминал Мороза, и под Новый год тот… возвратился — на белом коне-олене и с декретом о восстановлении своих полномочий, во имя спасения нации и вывода страны из экономического коллапса.
В тот же день президента поддержали и спецслужбы, и полиция, и армия, которых без него начали уже сокращать. В целях наведения надлежащего порядка была распущена Дума, а несколько десятков несговорчивых депутатов поучили коваными сапогами и выбросили из здания
— Никто из них не должен избраться в состав нового парламента... — как уже о решенном бросил президент во время ночного совещания с силовиками. — Помимо тех, кто оставил Думу сразу после моего ухода... По столице и регионам — тотальный контроль! В особенности — за неблагонадежными… Задействовать все силы и средства! И еще... Утром разблокируйте секретный стабфонд. Надо срочно выдать народу пенсии и зарплаты. Лично проверю! Все.
Каменная ночь поглощала город. Высокие стены, которыми руководители столетиями отгораживались от своего народа и которые новые власти каждый раз раскрашивали в свой цвет (как, впрочем, и резиденцию), — те стены неутомимо отбрасывали на пустые заснеженные улицы длинные тени. Апельсиновая луна зацепилась за колокольню Архангельского собора и дрожала на морозе. Словно рапортуя ей, робко мигали желтыми зрачками светофоры. Завоет там-сям сирена, протарахтит, взбивая снежную пыль, БТР или пронесется затемненный автобус с военнослужащими — и снова тишина, снова только промерзшие тени.
После совещания президент прошел через комнату отдыха к личному лифту.
— Иван Владимирович, может, что еще прикажете? — послышался за его спиной мягкий голос вездесущего Жокея.
Президент медленно повернулся, блеснул утомленным, но, чего не было давно, довольным взглядом, уголки губ поднялись в неожиданной улыбке. От бывшего омоложения — ни следа: снова мешки под глазами, морщины. Кожа пожелтела, а глаза — как желчью налитые. Кивнул-подозвал пальцем — и, вытянув шею, медленно прошептал помощнику в ухо:
— Лично, сказал, проверю... Все.
Затем спокойно шагнул в лифт и нажал кнопку «Х», которой в других лифтовых кабинах администрации не было. Только эта шахта могла поднять своего пассажира прямиком к вертолетной площадке и бронированному секретному залу.
Свет в прямоугольной зеркальной комнате с выходом к двум коридорам включился автоматически — как только остановился лифт.
Цифровой код, приставленный к экрану зрачок — и толстые двери сдвигаются. По всему большому залу поочередно вспыхивают электрические факелы. Пока президент шагал вперед, в центре на потолке загорелась пятиугольная люстра, высветив старый белый трон.
Новый хозяин очарованно погладил вырезанные из слоновой кости подлокотники, спинку, фигуру золоченого византийского орла, но не сел, а подался вглубь, где — словно в заалтарье — на черном мраморном пьедестале лежала черная рака-гроб с останками царя Ивана Грозного. Лежала уже шесть месяцев — с того дня, когда он решил было уйти. Уйти — чтобы возвратиться. Возвратиться — как утреннее солнце, как птица Феникс, как и эта мумия прежнего царя, некогда эксгумированная перед реставрацией Архангельского собора по нецерковному советскому приказу.
О той эксгумации ему, еще зеленому студенту, рассказывал в колоритных деталях профессор Заяц. Тогда он, комсомолец, воспринимал все как потешные басни. Да и позже не до спиритизма было, пока что-то не загорелось, не переключилось в его голове.
Он прокосолапил к пьедесталу и, ощущая во всем теле пьянящую дрожь, прилип помутневшими зрачками к пустым глазницам серо-пепельного череп
VIII.
Нет худшего наказания, нежели видеть крах совершенного тобой. Видеть, как за несколько лет прахом идут жизненные потуги, испепеляя оставшиеся силы и нервы.
Об этом еще не догадывались даже лукавые бояре, не говоря о войске и служивых; еще державными заботами ежедневно наполнялся тронный зал в Александровской слободе и грозно опирались на каменные колонны тяжелые потолочные своды; еще роскошь ползла по громадным коврам от низких входных дверей — и каждый, какого бы рода-племени ни был, вынужден был в них кланяться царскому престолу; еще по-прежнему властно удерживали белый трон фантасмагорические фигуры античных зверей, и с левой стороны, как в приемной римского папы, rex sacrorum, величественно возвышался образ Богородицы, а справа — образ Спасителя; и еще не остыло храмное впечатление от нарисованных на стенах библейских сюжетов; еще переполнялись преданностью молодые телохранители в белых бархатных накидках с верными топорами на плечах. И по-прежнему во время его появления в длинном долматике с тиарой на голове и державным посохом присутствующими (то ли воинами, то ли монахами в высоких белых шапках-куколях и с золотыми цепями) овладевало рабское молчание, а он, властитель в самой силе, он уже предчувствовал, что всему этому настает конец.
И первыми оповестили о том — как страшные всадники Апокалипсиса — татарские гизалы, в один день захватившие Москву, оставив нетронутым один Кремль. Иван вынужден был прятаться в своей слободе, пока православная кровь лилась на улицах охваченной огнем столицы, а митрополит с духовенством ждали смерти, закрывшись в Успенском соборе.
Стены Александровской слободы были слабыми, и царь со своими опричниками-боярами перебрался в Новгород, недавно им свирепо разграбленный. Там летом 1571 года окаменевшему Ивану зачитали ханское послание: «Я разграбил землю твою и сжег столицу. Ты же не пришел защитить людей своих. А еще хвалишься, что царь московский! Знай: я не хочу богатств и земель твоих. Я, видевший дороги государства твоего, заберу назад Казань и Астрахань...»
Не подсластило царского отчаяния даже известие о смерти ненавистного Сигизмунда — только по-новому разожгло его думы о королевской сестрице. И приказал Иван привезти к нему в Новгород шведских послов, и опять заговорил с ними о Екатерине.
Ошеломленные потомки викингов напомнили, что Екатерина теперь — их королева, а шведское войско под предводительством ее мужа, короля Юхана, теснит московское в Финляндии, однако Иван сделал искреннюю мину: дескать, не слышал о том, и вообще, то безумные наговоры. А назавтра приказал передать королю Юхану следующую эпистолу: «Скажи нам, кто был твой отец… и как звали деда твоего?! Были ли они королями? Нам же брат — римский император! Твой отец Густав чей был сын? Разве не бывало в его правление, что наши купцы придут в его страну с салом да воском, а он наденет рукавицы и пойдет до самого Выборга щупать товары да торговаться?.. А Екатерину у тебя отбирать я не собирался, был уверен, что муж ее мертвый, хотел освободить ее и передать брату Сигизмунду, дабы обменять на Ливонию...»
После отъезда шведских послов царь велел привезти крестьянских девок, которых раздели догола и заставили ловить кур, озорно припугнув:
— А ту, которая не управится, будет ловить уже наш медведь!
Затем царь служил всенощную. Уставший и умиротворенный, отправился в опочивальню, где трое слепых старцев поочередно усыпляли его сказками.
Но сон не брал его возбужденный мозг, и снова из затемненного лампадного угла на полном галопе вылетали красные кони, били копытами пол и холодную кровать, крошили царское тело и исчезали в противоположной стене — чтобы через миг адского круга явиться вновь. На самом лихом скакуне сидела голая Екатерина и норовила бросить на Ивана не то узду, не то петлю. Он и сам намеревался прыгнуть к ней на теплый конский круп, да ноги обламывались, а за кроватью открывалась черная яма...
Врач приносил Ивану успокоительный отвар, и кони больше не возвращались, а пол в опочивальне выравнивался.
— Я — царь-игумен, мне не подобает жену иметь… — уговаривал себя в снах Иван. — Я со всей державой заручен...
Екатерина становилась символом несбыточности и муки. Во всех женщинах, начиная со второй жены Марии, он видел ее — норовистую Ягелонку, и искал ее, и мстил за нее, не нашедши, миловал-любил — и в одночасье карал за свои обиды. Марфу Собакину нашли мертвой через несколько дней после разгульной свадьбы. Анну Колтовскую приказал отвезти в монастырь. Марию Долгорукую выгнал из опочивальни после первой брачной ночи — ее в санях бросили в реку. И зажил с двумя — Анной Васильчиковой и Василисой Мелентьевой, которых привез откуда-то Малюта Скуратов; эти двое свирепо возненавидели друг дружку, чем, вначале повеселив хозяина, ускорили свои кончины.