Город в долине - Алексей Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
28
Я, впрочем, редко приезжал туда, уезжал оттуда на поезде. С покупкой первой машины началась для меня совсем другая жизнь — стоявшая под знаком открытия новых мест, овладения автомобильной ездой и как бы репетиций уже задуманного мною побега из предложенной мне судьбою идиллии; вновь и вновь, иными словами, при всяком удобном случае, начал я из этого чудесного Эйхштетта уезжать, в соседние ли, не менее, или чуть менее захолустные городишки, Вейсенбург, Нейбург-на-Дунае (замечательный, кстати, тем, что именно там придумал Декарт свое «мыслю, следовательно существую», cogito, ergo sum, начало, как учили мы в детском саду, всей новой европейской философии; в «Рассуждении о методе» рассказывает он сам, как участвуя в Тридцатилетней войне, возвращался он, в ту пору двадцатитрехлетний, бесстрашный и чуть-чуть бесшабашный, судя по всему, что мы о нем знаем, с коронации императора в армию, был, однако, застигнут зимою и остановился на зимней квартире — он не говорит где именно, но большинство биографов предполагает теперь, что именно в этом Нейбурге, с его, тоже, замком, огромным, очень торжественным, но скорее уже не военным, барочным и ренессансным, в стенных росписях и с чудным гротом из ракушек, — и, поскольку делать ему там было нечего, разговаривать не с кем и никакие заботы, никакие страсти не отвлекали его, сидел целыми днями в теплой комнате с печкой — dans un poele, как он пишет, то есть буквально «в печке» — предаваясь своим последовательным сомнениям, de omnibus dubitandum est, покуда не добрался до несомненного в себе, до вот этого cogito, дальше которого идти некуда, потому что всегда есть тот, кто сомневается, как бы сильно ни сомневался он во всем остальном, тот, кто мыслит, о чем бы ни мыслил он, из какового cogito и вырос впоследствии, как учили мы в яслях, пресловутый трансцендентальный субъект, до которого мне, в общем, в мои тридцать с чем-то лет уже не было дела… Было ли не было, а я все-таки не без тайного волнения, в память о философических восторгах молодости, оказывался всякий раз в этом Нейбурге, отделенном от Эйхштетта всего двадцатью с чем-то, вьющимися среди полей километрами, но все-таки совсем на него не похожем, как не похожи были ни на него, ни друг на друга прочие городки, города, цели моих поездок, побегов… здесь скобки сами собой закрываются), в Нейбург, следовательно, в более далекий Нёрдлинген, где полностью сохранилась крепостная стена, по которой город можно было обойти целиком, заглядывая в навеки средневековую жизнь его обитателей, в не менее средневековый Динкельсбюль (одно название уже переносит нас прямиком в пятнадцатый век); или (оставляя всю эту глушь и глубь…) — в Мюнхен, куда очень скоро начал стремиться вообще переехать, куда смог переехать, увы, только в 2007 году, в другой жизни, и то лишь на два с половиною года; или, но уже, конечно, с ночевкой или ночевками, уже надолго, к друзьям и знакомым, на север, на запад, через Нюрнберг и Вюрцбург, через Франкфурт, к примеру, мимо громадных сверкающих его башен, видных с дороги, возникающих, всякий раз, внезапным видением, и дальше, через Рейн, во Францию, в Бельгию, к морю, меловым прибоем своим омывающему карту Европу. Поначалу, все-таки, без большого сожаления возвращался я в эйхштеттское одиночество; ставил машину на парковке возле реки; затаскивал сумку в ту, еще как бы студенческую комнату, в которой прожил первые полтора года. В этой комнате тоже была экзотика, поначалу меня не смущавшая. Располагалась она над булочной, точней — над пекарней, где в неправдоподобную рань начинали выпекать, действительно, хлеб, причем какой-то поразительно невкусный, не знаю уж, как это им удавалось, самый невкусный в городе, так что эта булочная получила, среди студентов, прозвище гэдээровской, DDR-Bëckerei; память о прелестях социализма была еще в ту пору жива. С тех пор она, похоже, исчезла, и булочная исчезла тоже, закрылась после смерти тихого, не очень еще старого, постоянно курившего и щурившегося от сигаретного дыма хозяина, все время как будто уходившего в тень и в сторону, очевидно тушуясь, воспользуемся достоевским словечком, перед говорливой, болтливой, крикливой хозяйкой, продававшей его убогую продукцию в булочной с почти каким-то деревенским, напоминавшим мне поселковые магазины моего детства, прилавком, каковая булочная, в отличие от пекарни, прятавшейся в глубине старинно-сводчатого, в восемнадцатом веке, по сведениям хозяйки, построенного, с тех пор, впрочем, перестраивавшегося и как бы все усложнявшегося дома, выходила, понятное дело, на булыжную улицу. В глубине же дома, за многими коридорами, порогами, перепадами высоты, располагалась и та комната, которую снял я после довольно долгих и даже мучительных поисков (городок в ту пору не справлялся с наплывом студентов, и, по крайней мере — дешевого, жилья в нем почти не было; затем построили несколько общежитий, и положение улучшилось), комната, точней: комнатенка, единственным окном своим выходившая в запущенный, заброшенный садик, спускавшийся к невидимой за деревьями, криком и токованием речных птиц оповещавшей мир о своем существовании реке, садик, белой стеною отделенный от соседнего смутного двора, в который вела с улицы бесконечно-длинная, сводчатая и с затхлым запахом арка, похожая на ход или лаз. Всегда виден замок был из окна, далеко, наверху, над городом, в чистом или, наоборот, нахмуренном небе. Мне очень странно думать теперь, конечно, что именно в этом совершенно случайном месте, в марте 1994 года, закончил я мой уже много раз упоминавшийся выше роман, в котором ничего похожего на этот городок, этот замок еще не могло и быть, но была только Москва, «самый странный на свете город», и та «маленькая, за дюной притаившаяся деревушка» в Латвии, куда, как сказано и рассказано, я ездил в юности почти каждое лето, иногда и зимою. Так времена и эпохи нашей жизни накладываются, наплывают друг на друга, то, что уже закончилось, еще, по-другому, длится, еще отзывается посреди уже начавшейся новой, на старую совсем не похожей жизни. Закончив, кстати, роман, я почти сразу же и съехал оттуда, перебравшись во все же чуть более цивилизованную и менее экзотическую квартиру на одном из окружающих Эйхштетт (ненастоящих) холмов, языков и отрогов юрского плоскогорья.
29
Закончив, в самом деле, в марте 1994 года роман, я послал, я помню, Двигубскому открытку с видом эйхштеттской крепости и с сообщением о том, что вот-де, окончен мой труд многолетний; в ответ пришло длинное письмо от руки, в котором, поздравив меня с завершением работы и пожелав не поддаваться обычной в таких случаях непонятной грусти (пожелание, как вскорости выяснилось, отнюдь и отнюдь не лишнее), он, в свою очередь, сообщал мне, что и в его жизни намечаются некоторые существенные перемены, он, П. Д., получил неожиданное предложение провести семестр в Дижонском университете с перспективой, как он выразился, продления еще, по крайней мере, на год; предложение, которым он, Двигубский, по-видимому, не сможет не воспользоваться, так буквально и написал он, поскольку выживать в Москве становится все труднее, от работы на четырех работах и мотания с лекции на лекцию у него не только не остается ни сил, ни времени на что-нибудь другое, но он все чаще спрашивает себя, зачем все это вообще нужно и когда кончится; к тому же и Света, упорно и на удивление успешно занимающаяся французским, так искренне надеется на лучшую жизнь для них для всех и в первую очередь, конечно, для Оленьки, что путей к отступлению у него, похоже, уже нет. Да он и сам всегда хотел попасть в Бургундское герцогство. Следующее письмо пришло уже из Дижона; если, писал он, вы, Макушинский, в Бургундском герцогстве еще не бывали, то, от имени Филиппа Доброго, Карла Смелого, а также, разумеется, Иоанна Бесстрашного, приглашаю вас поскорее приехать, мало видел я городов примечательнее и страннее сей заброшенной, но ничего не забывшей столицы. Что же до него самого, то, увы, как и предполагал он, академическая его деятельность отмечена той роковой расплывчатостью и высокопарной необязательностью, которая, если он смеет судить, все более и более овладевает гуманитарными дисциплинами, о чем нам с ним следовало бы как-нибудь поговорить подробнее, при встрече, например, у него в Дижоне. Он, Двигубский, как бы то ни было, получил здесь стипендию под, как ныне принято выражаться, проект, посвященный русско-французским связям и дипломатическим отношениям при Наполеоне Третьем и Александре Втором, что само по себе вовсе даже неплохо и давно уже интересует его, поскольку, если я помню (я не помнил, конечно), он еще в ранней молодости занимался внешнеполитической позицией русских реформаторов, как то: Милютина, Самарина и Валуева, так что написать на эту тему работу, хотя бы и по-французски, а именно такой работой должно закончиться, в научном смысле, его пребывание здесь, для него не составит большого труда, загвоздка лишь в том, и даже никакая не загвоздка, но тоска и мерзость, прямо скажу вам, что этот его, с позволения сказать, проект, представляет собою лишь крошечную и ничтожную часть некоего огромного общего проекта, если угодно — суперпроекта, в котором задействованы десятки, а то и сотни бездельников, вроде него самого, и на который французское министерство образования отвалило немыслимую, по его сведениям, какую-то запредельную сумму денег, чистых, чудных, хрустящих франков, достойных лучшего применения, проект же этот, то есть суперпроект, посвящен, excusez-moi и понимайте, как хотите, Порядку и Беспорядку вообще, Ordre et Désordre во всех сферах бытия и проявлениях жизни, почему и он вынужден вставлять в свой анализ вполне конкретных и вполне интересных явлений, отношений, высказываний и связей идиотские абстрактные рассуждения о вообще Порядке и вообще Беспорядке, и я сам могу, конечно, представить себе, какое удовольствие доставляет ему эта навязчивая постмодернистская чепуха, тем более что, как все мы знаем, страна у нас богата, а порядка в ней нет. О, конечно, первоначально-синтетическое единство апперцепции является самой важной предпосылкой феноменологической редукции, и в хмелю веселый был Назар, но зачем же стулья ломать? Коллеги, увы, разговаривают цитатами из Фуко, так что он, П. Д., предпочитает тихо сидеть в библиотеке и читать что-нибудь для себя. Здесь книги есть замечательные. Тем не менее и несмотря на, кажется, сложившуюся у него репутацию нелюдимого чудака, невежи, русского медведя и варвара, у него, П. Д., есть вполне реальный шанс получить здесь полную преподавательскую ставку на целых три года, что было бы, как вы сами понимаете, великолепно, хотя Дижон, прямо скажем, при всей его восхитительной странности и чарующих воспоминаниях о Бургундском герцогстве, этой великой неосуществившейся возможности, неудачной попытке, проигранной партии…, Дижон, при всем при этом, место не самое подходящее для жизни, глухая, в сущности, провинция, не глуше, наверное, вашей баварской, но провинция все же достаточно глухая и глупая, как все они, так что Света, с не перестающим удивлять его упорством устраивающая все как-то по-своему, даже и не ищет для себя работы здесь, в Дижоне, но ищет ее сразу в Париже, с тем чтобы жить на два города, как это делают, что мне, конечно, известно, по всей Европе университетские наши братья, родственники, товарищи по несчастью. Засим прощаюсь с вами, дорогой Макушинский; если вы не приедете ко мне в столицу Бургундского герцогства, придется мне первому отправиться к вам в столицу Эйхштеттского епископства-княжества, куда я при всех обстоятельствах к вам приеду, до или после вашего визита ко мне, все равно, и не только, сударь мой, чтобы насладиться очаровательной беседою вашей, но и чтобы увидеть надгробия святых Виллибальда, Вунибальда и Вальпурги, столь проникновенно и обстоятельно описанных вами, главное же — чтобы взглянуть на дворец князя-епископа, резиденцию, между прочим, Евгения Богарнэ, пасынка Наполеона, не Третьего, разумеется, коим вынужден я заниматься, но настоящего, Первого, поскольку сей Евгений Богарнэ, сын незабываемой Жозефины, женат был, с титулом герцога Лейхтенбергского, на дочери баварского короля Максимилиана и в 1817 году, то есть уже после низложения великого императора, своего отчима, получил во владение ваш Эйхштетт, утративший, за примерно одиннадцать лет до того, в 1806 году, в результате, как нетрудно догадаться, падения Священной Римской империи Германской нации, самостоятельность и сделавшийся частью Баварского королевства. Впрочем, все эти пленительные подробности вам наверняка известны гораздо лучше, чем мне, так что на сей раз я и вправду заканчиваю мою столь неприлично затянувшуюся эпистолу. Света вам кланяется, Оля вас помнит.