Свобода - Михаил Бутов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она из Питера, но жить в Москве для нее предпочтительнее: только у нас есть лаборатория и кафедра, где ее защита и дальнейшая работа будут по профилю. Ориентировочно они должны быть дома в середине мая. Однако тут все зависит от ледовой обстановки — не скует ли суда раньше времени и сколько понадобится ледоколам на переход от их станции до соседней и потом на север, до границы замерзания.
Сейчас ему почти не выпадает даже короткого досуга, а тем не менее о театре он размышляет глубже и сосредоточеннее, чем удавалось когда-либо. И в окружающем проступили контуры новой задачи. Наш обжитый мир решительно меняется, можно сказать, исчезает, делается на глазах все более иллюзорным. Древним грекам, чтобы иметь понятие о движении, хватало, если кто-то перед ними ходил, или плыла триера, или солнце регулярно закатывалось за мыс. Нынче так легко не отделаешься. Слова «форма», «факт», «бесконечность», «свобода», «дление» (только не «тление», подумал я, оно-то никуда не упало и не пропало, осталось на трубе; и с греками, по-моему, чепуха — ты ведь, братец, сдавал кандидатский минимум… но дальше я увлекся и комментировать бросил), едва ли не все слова, важнейшие для мышления, означают уже не то, что прежде. Никому еще толком не известно, что лежит за ними сегодня. Мы — очевидцы смены эпох.
Будущее ломится в наши двери. Мы даже вовсю работаем на него — возникают новые логики, новые основания математики, — но работаем слепо, испытывая кризис достоверности. Нам еще не на что опереться, чтобы создать сколько-нибудь цельное и продуктивное мировоззрение. Ибо построить его можно лишь тогда, когда достаточно большим числом людей уже восприняты некие фундаментальные сущности. Эти сущности нельзя ни раскрыть, ни описать. Они постигаются интуитивно — и становятся базой для всякого дальнейшего мышления и коммуникации. Например, ни один математик не объяснит тебе, что такое множество вообще, определения нет, — а теория множеств успешно развивается. Но главное — они не заданы нам раз и навечно. Мы вольны, при желании, предположить, что для гипотетического вседержителя, владеющего всей информацией, они являются своего рода константами творения. Относительно же нас они как бы плывут, они способны перерастать и отрицать себя: некоторые — веками и тысячелетиями, иные — взрывом. Продвигаясь в познании — как правило, методом тыка, — мы покидаем какие-то из них, чтобы войти в другие, а в каких-то утверждаемся все прочнее. И любой наш опыт — это новый выбор, который пусть на дифференциальную величину, но обязательно будет отличаться от предыдущего. Этот выбор нерационален, он — впереди рационального, всегда отстающего в силу своей вторичности. Поэтому наступает рано или поздно момент — и мы вынуждены признать, что наше понятийное схватывание отчаянно промахивается, тасует пустые оболочки на заброшенных проселках действительности. Что мир нужно осмысливать заново — с нуля. Это страшный излом, трагическое погружение в хаос, в долгие блуждания без проблеска надежды вернуться когда-нибудь к стройности и осознанному целеполаганию.
Но он благоприятен для театра. Именно здесь театр может вернуть себе место и пафос, какие имел некогда в Древней Греции. Именно теперь театр должен быть востребован в его истинной функции.
Потому что важнейшие, недоступные рассуждению интуиции, уже реально определяющие нашу жизнь и пути, — но перед лицом которых каждый из нас пока еще неуверенный, смятенный одиночка, — театр по природе своей умеет непосредственно демонстрировать. Умеет показывать — из чего состоит бытие. Тем самым театр мог бы стать идентификатором для разрозненных в отсутствии адекватного языка индивидуальных сознаний. Позволил бы им обнаружить друг друга в общей ситуации. Так будет сделан первый шаг к преодолению онтических замкнутости и отчуждения.
Впору было тихо грустить, а меня посетили подзабытые сестры — строгая, аскетическая собранность и воля к действию. Я затеял большую уборку. Я протер полы, применив в особо грязных местах щетку и мыло; отдраил плиту, ванну, раковины и унитаз, а в довершение вымыл с обеих сторон оконные стекла, напрочь выстудив квартиру. Долларовый сосед, шагая по дорожке к подъезду, застал меня балансирующим на подоконнике, поприветствовал, удивился: что это я — не в сезон? (Прежде за всю зиму я не встречал его ни разу: если с кем и сталкивался в нашем коридоре на четыре квартиры — то с бабками или с детьми; дети глядели исподлобья и шугались к стене.) Когда я замачивал в белоснежной ванне серые, как очень пасмурный день, простыни и пододеяльник, позвонил Андрюха с докладом: бабушка счастлива его лицезреть, назад сегодня не отпустит и ночевать ему предстоит здесь, у родителей.
Я ответил, что доставить бабушке удовольствие — несомненная честь для меня. Однако сильнее волнует расклад во тьме внешней, куда не достигает свет семейного очага. Все на мази, успокоил Андрюха. Увидимся — он изложит детали. Но не удержался и стал рассказывать глухим шепотом, что сложилось еще удачнее, чем мы надеялись, и платить больше ничего не придется, ибо в счет остатка долга, неустоек и компенсации за потрепанные нервы он сдал им на год тот самый отцовский гараж, где прятал в землю сокровища — под склад для водки, сигарет и консервов, торговлей которыми на площади возле железнодорожной платформы занят целый штат пенсионеров и подростков. Я спросил, что думает об этом отец.
— Да он туда и не заглядывает. Лет пять, наверное, не был. У нас другой есть, теплый — в гаражном комплексе. А от старого даже ключи заржавели. Я замок весной едва провернул.
Тут его отвлекли, и он крикнул в сторону: «Сейчас, мама, сейчас я все сделаю…»
— Ну, давай, до скорого. А то у матери гости — неудобно распространяться.
Добрый семьянин, намекнул я, отличается тем, что всегда готов запустить руку в холодильник и порадовать неприкаянного друга.
— О чем речь! — сказал Андрюха.
Позже, выйдя выкинуть образовавшийся после уборки мусор, я нашел на плиточном полу лестничной площадки письмо из Антарктиды.
Вообще-то хозяин оставлял мне ключ и от почтового ящика — но поскольку газеты на наш адрес не поступали, а никакой корреспонденции я ниоткуда не ждал, ключ где-то благополучно затерялся за ненадобностью. А теперь взломали целую секцию: что-нибудь, вероятно, украли, а неинтересное вывалили наружу.
Письмо лежало чуть в стороне от основного газетного вороха, в компании двух журналов — шахматного и «Новый мир». За «Новым миром» я и нагибался, чтобы полистать ночью и сунуть завтра обратно в искореженный ящик, — но вдруг прочел на конверте рядом свою фамилию. Судя по дате на московском штампе, доставили письмо четыре дня назад.
Мой друг писал коротко и только о самом важном. Что, в сущности, пребывание летом в Антарктиде не так уж отличается от пребывания где-нибудь в зимнем Подмосковье — если зима по преимуществу ясная и не слишком морозная. Разве что деревьев нет и под снегом здесь — земля, там — лед. С одной стороны лед моря, иногда — ровный, иногда — торосами; то — сплошь, то покрывается на полпути к горизонту черной сеткой — протоками открытой воды, то от самого берега распадается на отдельные льдины. С другой — шельфовый ледник, всегда одинаковый. В десятке километров от базы — туда добираются вездеходом — выходят на поверхность нижние, ископаемые ледниковые слои. Они — предмет его исследований. Они складчаты, словно шкура носорога (с этого места я стал отмечать некоторые изменения, произошедшие в стиле его высказываний), и в них мистериозно мерцает как будто и не отраженный свет, а внутренний холодный огонь. Иногда — при нем всего дважды — в окрестностях станции появляются пингвины Адели.
Наблюдать за ними забавно, особенно за малышней. Больших, императорских, пингвинов он пока не видел. А во льду обитают особенные эндемичные черви, приспособившиеся к жизни при температурах много ниже нуля; в тепле же их пищеварительная функция так активизируется, что они в считанные секунды полностью переваривают собственную плоть.
Он писал, что по дороге, во время стоянки в Монтевидео, встретил на припортовом базаре своих бывших актеров. И совершенно ничего не почувствовал — ну кроме, конечно, удивления невероятным на расстояниях такого масштаба совпадением. Он даже согласился посмотреть их номер: на подиуме кабака для штурманско-капитанского состава и туристов из стран третьего мира они имитировали под боссанову половой акт.
Прощаясь, они признались ему, что не на шутку испугались в первое мгновение — решили, что это их преследуя он пересек, тронувшись умом, океан.
Теперь мысль о такой возможности искренне насмешила его. Он перестал помнить о них с тех пор, как поднялся на борт экспедиционного судна; и снова перестал помнить, когда вернулся на борт в Монтевидео.
А когда плавание закончилось, когда высадились и выгрузились на барьер — его охватила небывалая тишина (хотя на станции день и ночь стучат движки, а разный гусеничный транспорт, как и везде, грохочет и чадит соляркой). Он больше не слышит слабый треск, последние годы сопровождавший его непрерывно, — звук, с которым рвется мировая ткань. И еще его не покидает странное ощущение, будто прежде, с самого, может быть, своего начала, он только и делал, что не разбирая направлений бежал. Но вот достиг края, где все направления сошлись и обрываются и бежать дальше уже не осталось куда и зачем. Здесь воплощается в лед апория с Ахиллом и черепахой. Он сообщал, что это отрезвляет. Отрезвление выразилось в том, что он полюбил девушку. Женщин в Антарктиду берут очень неохотно — практически не берут. Но у его избранницы уникальная научная тема, связанная с долгосрочным прогнозированием погоды, тщательно подготовленная программа сложных экспериментов и вдобавок высокий разряд по альпинизму.