Generation П - Виктор Пелевин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пожалуйста, – взмолился он, – не надо со мной больше этого делать.
– Я с тобой ничего не делаю, – ответил сирруф. – Ты все делаешь сам.
– Можно я объясню? – жалобно попросил Татарский. – Я понимаю, что совершил ошибку. Я понимаю, что на Вавилонскую башню нельзя смотреть. Но я же не…
– При чем тут Вавилонская башня? – перебил сирруф.
– Я только что ее видел.
– Вавилонскую башню нельзя увидеть, – ответил сирруф. – На нее можно только взойти – говорю это тебе как ее сторож. А то, что ты видел, – это ее полная противоположность. Можно сказать, что это Карфагенская шахта. Так называемый тофет.
– Что такое «тофет»?
– Это место жертвенного сожжения. Такие ямы были в Тире, Сидоне, Карфагене и так далее, и в них действительно жгли людей. Поэтому, кстати, Карфаген и был уничтожен. Еще эти ямы называли геенной – по имени одной древней долины, где впервые открыли этот бизнес. Я мог бы добавить, что Библия называет это «мерзостью аммонитской» – но ты ведь ее все равно не читал.
– Не понимаю.
– Хорошо. Можешь считать, что тофет – это обычный телевизор.
– Все равно не понимаю. Я что, был в телевизоре?
– В некотором смысле. Ты видел техническое пространство, в котором сгорает ваш мир. Нечто вроде станции сжигания мусора.
Татарский опять заметил на периферии своего внимания фигуру со сверкающими струнами в руках. Продолжалось это долю секунды.
– Разве это не бог Энкиду? – спросил он. – Я про него только что читал. Я даже знаю, что это за струны у него в руках. Когда бусины с ожерелья великой богини решили, что они люди, и расселились по всему водоему…
– Во-первых, это не бог, а, скорее, наоборот. Энкиду – это одно из его редких имен, а больше он известен как Ваал. Или Балу. В Карфагене ему пытались приносить жертвы, сжигая детей, но в этом не было смысла, потому что он не делает скидок и сжигает всех подряд. Во-вторых, это не бусины решили, что они люди, а люди решили, что они бусины. Поэтому тот, кого ты называешь Энкиду, собирает эти бусины и сжигает их, чтобы люди когда-нибудь поняли, что они вовсе не бусины. Понял?
– Нет. Что такое бусины?
Сирруф помолчал немного.
– Как тебе объяснить. Бусины – это то, что твой Че Гевара называет словом identity.
– А откуда взялись эти бляшки?
– Они ниоткуда не брались. Их на самом деле нет.
– Что же тогда горит? – недоверчиво спросил Татарский.
– Ничего.
– Не понимаю. Если есть огонь, значит, должно быть что-то, что горит. Какая-то материя.
– Ты Достоевского читал?
– Чего-чего?
– Ну, который про баньку с пауками писал?
– Знаю. Я его, если честно, терпеть не могу.
– А зря. У него в одном из романов был старец Зосима, который с ужасом догадывался о материальном огне. Непонятно, почему он так его боялся. Материальный огонь – это и есть ваш мир. Огонь, в котором вы сгораете, надо обслуживать. И ты относишься к обслуживающему персоналу.
– К обслуживающему персоналу?
– Ведь ты копирайтер? Значит, ты один из тех людей, которые заставляют людей глядеть в пламя потребления.
– Пламя потребления? Потребления чего?
– Не чего, а кого. Человек думает, что потребляет он, а на самом деле огонь потребления сжигает его, давая ему скромные радости. Это как безопасный секс, которому вы неустанно предаетесь даже в одиночестве. Экологически чистая технология сжигания мусора. Но ты все равно не поймешь.
– А кто мусор-то, кто? – спросил Татарский. – Человек, что ли?
– Человек по своей природе прекрасен и велик, – сказал сирруф. – Почти так же прекрасен и велик, как сирруф. Но он этого не знает. А мусор – это и есть его незнание. Это identity, которой на самом деле нет. Человек в этой жизни присутствует при сжигании мусора своей identity. Согласись, что лучше греться у этого огонька, чем гореть в нем заживо.
– Зачем человеку глядеть в этот огонь, если в нем сгорает его жизнь?
– Вы все равно не знаете, что с этими жизнями делать. И куда бы вы ни глядели, вы все равно глядите в огонь, в котором сгорает ваша жизнь. Милосердие в том, что вместо крематориев у вас телевизоры и супермаркеты. А истина в том, что функция у них одна. И потом, огонь – это просто метафора. Ты видел его, потому что съел пропуск на станцию сжигания мусора. Большинство видит перед собой просто телеэкран.
После этого он исчез.
– Эй, – позвал Татарский.
Ответа не было. Татарский подождал еще минуту и понял, что остался один на один со своим умом, готовым пойти вразнос. Надо было срочно чем-то себя занять.
– Звонить, – прошептал он. – Кому? Гирееву! Он знает, что делать.
Долгое время трубку никто не брал. Наконец, на пятнадцатом или двадцатом гудке, Гиреев хмуро отозвался:
– Алло.
– Андрюша? Здравствуй. Это Татарский.
– Ты знаешь, сколько сейчас времени?
– Слушай, – торопливо заговорил Татарский, – у меня беда. Я кислоты обожрался. Специалисты сказали, пять доз. Колбасит, короче, по всему мясокомбинату. Что делать?
– Что делать? Не знаю, что делать. Я в таких случаях мантру читаю.
– Можешь мне дать?
– Как я тебе дам. Передача нужна.
– А таких нет, чтобы без передачи?
Гиреев задумался.
– Сейчас, подожди минуту, – сказал он и положил трубку на стол.
Несколько минут Татарский вслушивался в далекие звуки, которые приносил по проводу электрический ветер. Сначала были слышны обрывки разговора, надолго вклинился раздраженный женский голос, а потом все покрыл резкий и требовательный детский плач.
– Записывай, – сказал наконец Гиреев. – Ом мелафефон бва кха ша. Повторяю по буквам: о-эм…
– Записал, – сказал Татарский. – Что это значит?
– Неважно. Концентрируйся чисто на звуке, понял? Водка у тебя есть?
– Вроде была. Две бутылки.
– Можешь смело выпить. С этой мантрой очень хорошо. Через час все пройдет. Завтра позвоню.
– Спасибо. Слушай, а кто это там плачет?
– Сын, – ответил Гиреев.
– У тебя сын есть? Не знал. Как зовут?
– Намхай, – недовольно ответил Гиреев. – До завтра.
Положив трубку, Татарский кинулся на кухню, быстро пришептывая полученное заклинание. Достав бутылку «Абсолюта», он в три приема выпил ее из стакана, запил холодной заваркой и пошел в ванную – в комнату возвращаться было страшно. Сев на край ванны, он уставился в дверь и зашептал:
– Ом мелафефон бва кха ша, ом мелафефон бва кха ша…
Предложение было настолько труднопроизносимым, что ни на какие другие мысли ума уже не хватало. Прошло несколько спокойных минут, и теплая волна опьянения разлилась по телу. Татарский уже почти успокоился и вдруг заметил знакомое мерцание на периферии взгляда, сжал кулаки и зашептал мантру быстрее, но новый глюк уже было не остановить.
В том месте, где только что была дверь ванной, вспыхнуло нечто вроде салюта, а когда красно-желтый огонь чуть угас, он увидел перед собой пылающий куст. Его ветви обвивало яркое пламя, словно он был облит пылающим бензином, но широкие темно-зеленые листья не обгорали в этом огне. Как только Татарский рассмотрел куст в подробностях, из его середины к нему протянулась рука, сжатая в кулак. Татарский покачнулся и чуть не свалился в ванну спиной. Кулак разжался, и Татарский увидел на ладони перед своим лицом маленький мокрый огурец в пупырышках.
Когда куст исчез, Татарский уже не помнил, взял он огурец или нет, но во рту ощущался явственный соленый привкус. Возможно, это была кровь из надкушенной губы.
– Не, Гиреев, не катит твоя мантра, – прошептал Татарский и пошел на кухню.
Выпив еще водки (для этого пришлось сделать усилие), он вернулся в комнату и включил телевизор. Раздалась торжественная музыка, синее пятно на экране расплылось и превратилось в изображение. Передавали какой-то концерт.
«Го-осподи, к Тебе воз-звах!» – вращая выпученными глазами, пропел человек с напудренным лицом, в бабочке и перламутровом жилете под фраком. Во время пения он странно отгребал ладонью, словно его куда-то сносил невидимый поток горнего эфира.
Татарский щелкнул пультом, и человек в бабочке угас. «Помолиться, что ли? – подумал он. – Вдруг поможет…» Ему вспомнился человечек с барельефа, воздевавший руки к звездному небу.
Выйдя в центр комнаты, он с трудом встал на колени, сложил руки на груди и поднял взгляд в потолок.
– Господи, к Тебе воззвах, – сказал он тихо. – Я так виноват перед Тобой. Я плохо и неправильно живу, я знаю. Но я в душе не хочу ничего мерзкого, честное слово. Я никогда больше не буду есть эту дрянь. Я… Я просто хочу быть счастливым, а у меня никак не получается. Может, так мне и надо. Я ведь ничего больше не умею, кроме как писать плохие слоганы. Но Тебе, Господи, я напишу хороший – честное слово. Они ведь Тебя совершенно неправильно позиционируют. Они вообще не въезжают. Вот хотя бы этот последний клип, где собирают деньги на эту церковь. Там стоит такая бабуля с ящиком, и в него сначала кладут рубль из «запорожца», а потом сто баксов из «мерседеса». Мысль понятная, но как позиционирование это совершенно не катит. Ведь тому, кто в «мерседесе», западло после «запорожца». Коню ясно. А как target group нам нужны именно те, кто в «мерседесах», потому что по отдаче один в «мерседесе» – это как тысяча в «запорожцах». Надо не так. Сейчас…