Волхонская барышня - Александр Эртель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Варя не дождалась окончания этих неуклюжих оправданий.
– Ах, messieurs, давайте танцевать кадриль! – воскликнула она и с лихорадочной поспешностью вскочила с места. Алексей Борисович запротестовал. Тогда она бросилась перед ним на колени и стала целовать его руки, умоляя.
– Но дамы… – слабо возразил Алексей Борисович. Она быстро вскочила и, представляя ему мешковатого Захара Иваныча, – произнесла:
– Вот, папа, твоя дама! – Затем, лукаво потупив взгляд, степенно подошла к Петру Лукьянычу. – Надеюсь, вы пригласите меня! – сказала она. Он с восторгом подал ей руку, и все отправились в залу.
В зале стояла тусклая полутьма: одинокое бра светило неверно и трепетно. Но когда Волхонский хотел было приказать зажечь люстру и канделябры, Варя воспротивилась. Эта громадная комната, по углам которой бродили сумрачные тени, как-то странно нравилась ей. Она точно в полусне скользила по паркету, чутко прислушиваясь к обворожительным звукам кадрили. И какой кадрили. Граф по своему обыкновению, взял какую-то немудрую тему и разнообразил ее прелестными отступлениями. Рояль под его пальцами то замирала и в каком-то заунывном упоении издавала едва слышные звуки, мягкие и вкрадчивые, то гремела ясно и отчетливо и переполняла сумрачную залу торжественным гулом. Варя скользила, подавала руки, садилась и временами в каком-то изумлении широко раскрывала глаза. Она как будто ничего не замечала. Ни аляповатые движения Захара Иваныча, беспрестанно путавшего фигуры, ни утонченные манеры отца, ни самоуверенные приемы Лукавина, – ничто не возбуждало ее внимания. Она точно в тумане находилась. Зала раздвигалась перед нею и уходила в таинственное пространство. Звуки воплощались, уносили ее куда-то, медленно сосали ее сердце… И ей было жутко.
Вдруг быстро и мечтательно закружился темп вальса. Лукавин охватил Варю и горячо сжал ее руку. Она невольно склонилась к нему. Ей казалось, что у ней выросли крылья и что звуки подымают ее в недосягаемую вышину. И, упоенная каким-то неизъяснимо тоскливым восторгом, она понеслась в бешеном кружении. Перед ней мелькали свечи одинокого бра; над нею склонялся красивый силуэт ее кавалера; воспаленная ладонь его руки томительно и приятно жгла ее стан; тени убегали куда-то и надвигались в непрерывном колыхании. И ей казалось, что она погружена в какой-то длинный и фантастический сон, и неясная мысль о пробуждении мучительно угнетала ее душу.
Захар Иваныч смотрел на вальсирующих и думал: «Эх, кабы он женился на ней: была бы Волхонка с заводом!» – и бесконечные поля, унизанные свекловицей, представали пред ним. Паровой плуг ворочал как исступленный. Вся окрестность садила корнеплоды. Свекловичные остатки упитывали чахлую мужицкую скотину. Гессенская муха летала, околевая без еды, и горько плакалась на Захара Иваныча… Волхонский не отставал в мечтаниях от своего управляющего; но ему грезилась не свекловица: ему казалось, что он под носом у Боткина перекупает драгоценный и чрезвычайно редкий экземпляр Фортуни.
Лукавин замирал в блаженстве. Он ни о чем не думал и не мечтал. Он только всем существом своим испытывал страстное желание обладать этой бледной красавицей, доверчиво склонившейся к нему на плечо, и чувствовал, что ради исполнения этого желания он в состоянии пренебречь всеми делами на свете. Кровь в нем клокотала буйно и настойчиво.
Граф же склонился над роялью и утопал в звуках. И все забыл он под влиянием дивного настроения, заполонившего его душу гармоничными и звенящими волнами, – и проекты матери, и ее непреклонную волю, и закладные…
И закутила Волхонка. Не проходило и дня без танцев, без пения, без какой-нибудь увеселительной поездки или пикника с чаем и холодными закусками. В промежутке всем обществом съездили к бабушке и представили ей Петра Лукьяныча за какого-то князя Аракчеева. Старушка была ужасно рада и польщена и выложила перед воображаемым потомком знаменитого графа все свое благоволение. Она даже позволила своей любимой болонке (левреток она уже разлюбила) посидеть на его коленях, а это было чисто сверхъестественным исключением.
После этого визита ездили в ближний лес за клубникой. Потом опять принялись за танцы и музыку, рыбную ловлю и катанье на лодке. Варя, казалось, все силы устремила на то, чтобы чем-нибудь переполнить свое время. И действительно у ней не было свободной минуты. Она похудела. Но это очень шло к ней. Она избегала всяких «умственных» разговоров, и causerie[20] свирепствовала в волхонском доме. Она не прикасалась к книгам, старалась не думать серьезно и чувствовала себя очень хорошо, когда после катанья и песен, после музыки и бурного вальса с Лукавиным или безумной скачки на Домби сон поспешно сходил к ней, глубокий и мертвенно-спокойный. Но иногда среди этой нервической и беспокойной суетни какой-то ужас посещал ее, и мутная мгла воцарялась в ее рассудке. Тогда она плакала по целым часам и ломала свои руки.
Но день ото дня эти посещения становились реже. Тутолмин не появлялся (он целыми днями пропадал в селе и в деревнях окрестности). Те впечатления, которые могли бы пробудить в ней «прежнюю Варю», она осторожно, хотя и бессознательно, обходила. Так в семье, где недавно похоронили покойника, невольно понижают голос. И мысли, поднятые в ней разговорами Ильи Петровича и его книгами, расплывались в беспорядке, уступали место тупой и равнодушной апатии, западали куда-то вглубь…
Зато она стала находить какое-то безотчетное удовольствие в обществе Петра Лукьяныча. Его самоуверенная речь, пересыпанная характерными словечками, его заунывные русские песни и романсы, захватывающие душу, его молодечество и самообладание при самых рискованных положениях, – положениях, во время которых Мишель только куксился и расплывался в мечтательном резонерстве, – как-то странно тешили ее. Он напоминал ей богатыря народных былин, когда на лихом скакуне гарцевал по двору или с обычной своей усмешкой неожиданно отстранял пахаря где-нибудь в поле и, весело покрикивая «возле! возле!», разваливал сохой глубокую борозду. Она часто ездила с ним вместе, и верхом, и в шарабане, и на лодке, с которой тянулась тогда бесконечным стоном русская песня. Какая-то опора чудилась Варе в его крепкой и осанистой фигуре, и его твердый и решительный голос чрезвычайно благодетельно действовал на ее нервы.
Приближался день рождения Вари – 27 июля. Еще задолго до этого дня длинные реестры полетели к Елисееву и Раулю. Madame Бриссак обеспокоена была заказом. Из Воронежа выписали музыку и фейерверк. Ближним и дальним соседям разослали приглашения. Алексей Борисович на целые часы запирался в кабинете и чертил рисунки фонарей и транспарантов. Прислуга суетилась и чистилась. Захар Иваныч и тот принужден был оторваться от жнитва пшеницы и съездить в Воронеж, где взял у Безрукова три тысячи рублей до продажи хлеба. Он, впрочем, все-таки упорно не показывался в дом и с утра до ночи торчал около жнеек. Да об Илье Петровиче не было никакого слуха.
Лукавин же самодовольно поглаживал бородку и не спускал глаз с Вари. Временами на него находила какая-то необузданная потребность шири и простора: плечи его зудели, руки так и напрашивались на работу. Тогда он беспокойно метался в своей комнате или отламывал добрые десятки верст с ружьем за плечами. И удивительные планы роились в его голове. Ему хотелось чем бы то ни было поразить Варю, заставить ее окаменеть в изумлении, показать ей в полном размахе свою удаль-силу. В нем словно и впрямь просыпался какой-то Алеша Попович. Но к сожалению, что бы он ни придумывал в этом роде, все отвергалось его верным советником Облепищевым. Так последовательно пали его планы: купить тройку диких донских лошадей и самолично объездить их для Вари («Фи! Что ты за кучер!» – протянул граф); выписать Варе от Фульда бриллиантовое ожерелье в сорок тысяч франков («Не имеешь права», – заметил граф); пригласить на несколько вечеров m-lle Зембрих из Мадрида в Волхонку («Ты сам здесь гость», – возразил Мишель); сжечь фейерверк в тысячу рублей (на это Облепищев только пожал плечами)…
Тогда Петр Лукьяныч, негодуя, размышлял о глупости «всех этих бар», добровольно опутавших себя целою сетью приличий и условных отношений. И что-то вроде презрения к ним шевелилось в нем. Но он усмирял свои порывы, утомлял себя ходьбой и движениями и с обычной своей смышленостью рассчитывал удобный момент для того, чтобы сделать предложение. С отцом он уже списался и получил от него самые широкие полномочия. Лукьян Трифоныч только приказывал уведомить его вовремя, чтобы он мог приготовить салонные вагоны для путешествия молодых за границу.
Граф тоже сообщил матери, чтобы она со дня на день ожидала желаемую телеграмму.
XVII
День 27 июля не был праздничным днем. Но по селу еще с вечера повестили, что по случаю рождения барышни народ приглашается на обед и угощение. Благодаря этому в полдень весь барский двор был запружен разряженными бабами и девками и несметное количество мужиков толпилось около тазов с водкой. Столы тянулись в несколько рядов. Горы ситного хлеба и калачей возвышались на них.