Юношеские годы Пушкина - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не хочу… — был глухой ответ.
— Однако, приказание начальства! Не слышал разве?
— Отвяжись, говорят тебе!
— Ну уж нет, как хочешь: против воли начальства никак невозможно.
С этими словами неугомонный снова пододвинул к Кюхельбекеру его тарелку и ласковым голосом дядьки, увещевающего строптивого мальчугана, продолжал:
— Соседушка мой свет, пожалуйста, покушай!
— Оставь меня, Броглио, прошу тебя… — умоляющим уже тоном проговорил Кюхельбекер.
Тот, однако, все не унимался:
— Ты сыт по горло?
— Да, да…
— И полно, что за счеты,
Лишь стало бы охоты…
— Да у него нет, кажется, хлеба? — заметил с другого конца стола Пушкин. — На вот, Кюхля, получай!
Он швырнул кусок хлеба через стол, да так ловко, что хлеб шлепнулся прямо в тарелку рыцаря Ламанчского — и суп брызнул ему в лицо. Терпение бедняги лопнуло. Бормоча что-то бессвязное, он рванулся вон из-за стола. Но Броглио поймал его сзади за локти, насильно усадил опять на место и обратился к Дельвигу, который сидел по другую его руку:
— Покорми же его, барон! Не видишь разве, что у мальчика язык заплетается?
И кроткого в другое время Дельвига обуял бес дурачества. Он зачерпнул ложкой супу и поднес ее к губам Кюхельбекера.
— На, милочка, ешь на здоровье!
А что же гувернер?
Гувернера в столовой уже не было: убедясь, что одному ему с шалунами не управиться, он бросился за надзирателем.
Между тем Кюхельбекер, поводя кругом налитыми кровью глазами, как дикий зверь в сетях, в исступлении барахтался и брыкался в сдерживавших его руках силача Броглио; губы же его изрыгали отрывисто такие неприличные речи, каких от него никто еще до сих пор, не слыхал.
— Дон Кихот наш с ума сошел! Дон Кихот взбесился! — раздалось вокруг стола. — Облейте его водой!
Но воды под рукой у Дельвига не оказалось: опрокинутый Кюхельбекером графин не был еще налит. В порыве мальчишества, не отдавая себе отчета в своем поступке, Дельвиг схватил недоеденную им тарелку супа и опорожнил ее на голову беснующегося.
Товарищи ахнули; сам Дельвиг, видимо, смутился, а Кюхельбекер, сделав сверхъестественное усилие, вывернулся из обхватывавших его рук и опрометью кинулся к выходу.
— Куда вы, Вильгельм Карлыч? — спросил его один дядька, загораживая ему у дверей дорогу.
Рослый Дон Кихот лицейский отодвинул его, как ребенка, в сторону.
— Помолись за мою грешную душу…
— Батюшки светы! Да он и то ведь рехнулся, руки на себя наложит!.. — вскричал дядька — и пустился в погоню за ним.
Надо ли говорить, что и товарищи обезумевшего не безучастно отнеслись к этому и не остались сидеть за столом?
Стояла глубокая осень; с ветвистых вековых дерев дворцового парка осенним ветром срывало последние листья, и гуляющих почти нельзя было встретить. Единственное исключение составлял доктор Пешель. Имея наклонность к тучности, он, навестив своих больных в Софии (предместье Царского Села), каждый раз, ради моциона, направлялся в лицей не прямым путем по шоссе, а окольными аллеями через парк, мимо большого пруда. Каково же было теперь его удивление, когда именно в обеденный час лицеистов он наткнулся тут на весь старший курс. Мало того: это была не обычная, чинная их прогулка, а какая-то бешеная скачка или травля! Впереди всех, как преследуемый зверь, мчался исполинскими шагами, в одной куртке, с непокрытой, растрепанной головой, долговязый Кюхельбекер. За ним шагах в тридцати, также налегке, без фуражек, гнались гурьбой его товарищи, а в арьергарде ковыляли, пыхтя и спотыкаясь, двое дядек-инвалидов. Доктор едва успел посторониться от налетевшего на него людского вихря.
— Что это с Кюхельбекером, Фома? — крикнул он вдогонку последнему дядьке.
— Рехнулся… — ответил тот на бегу, не умеряя шага.
— Рехнулся? — повторил про себя Пешель и взглянул на часы, точно справляясь, пора ли было Кюхельбекеру рехнуться. — Гм… фантаст! И то, пожалуй, удерет штуку. Надо вернуться.
Когда он стал подходить к большому пруду, донесшиеся до него оттуда смешанные крики ясно доказали, что "фантаст удрал уже штуку".
— Вон, вон! Вынырнул, пузыри пускает! — кричал один.
— Да ведь он плавать не умеет! — голосил другой.
Задыхаясь от одышки, толстяк доктор уже бегом добрался до пруда. Большинство лицеистов вместе с дядьками беспомощно бродили по берегу, не зная, что предпринять. Хотя снег еще не выпал, но в тихих бухточках поверхность воды кой-где уже затянуло тонкой ледяной корой. В нескольких же шагах от берега, фыркая и захлебываясь, барахтался в воде Кюхельбекер.
— Да нельзя ли хоть сбегать за лодкой? — заметил Пешель.
— Уж побежали, — отвечал один из лицеистов. — Матюшкин да Дельвиг, да еще кто-то.
— Помогите! — донесся с пруда отчаянный вопль.
— То-то вот: "помогите!" — философствовал доктор. — А кто в воду толкал? Не сам разве полез?.. Вы что это делаете, Вальховский? — обратился он к Суворочке-Вальховскому, который живо скинул с плеч куртку.
— Да вы разве не слышите, Франц Осипыч, что он зовет на помощь? — отозвался тот, начиная снимать и сапоги.
— Вы, батенька, кажется, тоже с ума спятили? — напустился на него Пешель. — Сейчас извольте-ка опять одеться.
— Да поймите, доктор, что он плавать не умеет! А я, слава Богу, плаваю, как утка. Пустите меня…
— Нет, уж извините, не пущу! — решительно заявил доктор, не выпуская его из рук. — При вашей слабой комплекции вы от такой ванны схватите горячку…
— А потом, небось, мы и отвечай за вас? — раздался возле резкий посторонний голос.
Спорящие увидели перед собой надзирателя, подполковника Фролова, а вместе с ним временного директора Гауеншильда и дежурного гувернера.
Всех более, казалось, растерялся Гауеншильд. То и дело хватаясь за голову, он причитывал ломаным русским языком:
— Я сказаль, что не можно быть так без директора, — и не можно! Коли не придет новый директор, я отставку подам. Завтра ж отпрафлюсь с мадам и kleine[33] Сашей…
"Мадам" была его супруга — Madame Hauenschild; kleiner Саша — сынок их.
— Да вон, ваше высокоблагородие, и лодка! — успокоил его подвернувшийся дядька. — Ишь ведь как лихо гребут! Мигом выудят.
И точно, не прошло пяти минут, как утопленник был благополучно выловлен из воды и уложен на дне лодки, а спустя еще полчаса он потел под двумя одеялами в лицейском лазарете. Барон Дельвиг, в качестве сиделки, усердно поил его потогонным чаем, который предписал простуженному доктор. Даже крепкая натура Кюхельбекера не выдержала купания в ледяной воде, и ночью у него открылся жар и бред. Дельвиг, изнемогая от усталости, все-таки дежурил бессменно у его изголовья. Доктор Пешель на все делаемые ему вопросы мычал только что-то себе под нос; но озабоченный вид его показывал, что положение больного нешуточное. Скрыть от министра настоящий прискорбный случай не представлялось возможности. После всестороннего обсуждения вопроса в лицейской конференции в Петербург был отправлен рапорт о том, что Кюхельбекер в припадке горячки выскочил, дескать, из лазарета и бросился в пруд; в правлении же лицея, как следует, было заведено особое дело: "Об умопомешательстве Кюхельбекера".
На третий день, впрочем, Кюхельбекер пришел в себя, и первое, что услышали от него доктор и Дельвиг, были стихи, которые он прочел замогильным голосом, не раскрывая глаз:
— Сажень земли — мое стяжанье,Мне отведен смиренный дом:Здесь спят надежда и желанье,Окован страх железным сном;Безмолвно все в подземной келье…
— Слава Богу, опять стихи сочиняет! — вздохнул из глубины души Дельвиг. — Он, кажется, очувствовался, Франц Осипыч?
— Кажется, что так, — отвечал Франц Осипович и взял больного за пульс. — Ну что, любезный пациент, выспались?
— Ах, доктор, зачем вы меня сбили! — проворчал пациент, щурясь от света:
Безмолвно все в подземной келье…
Дальше вот и забыл!..
— После вспомнишь, душа моя, — вмешался Дельвиг, наклонясь над товарищем. — Не сердись, Кюхелькебер! Я виноват, кругом виноват, но, право, я никак не мог представить себе…
— Ничего, мой друг… Господь с тобой… Когда меня похоронят, вели только сделать на камне эту надпись…
— Рано вздумали помирать! — перебил Пешель. — Вы еще нас всех переживете.
— Ну конечно! — подхватил Дельвиг. — А эти стихи твои, право, очень даже складны.
Больной застенчиво улыбнулся.
— Ты находишь? Ну, спасибо тебе, барон, за доброе слово! Если хочешь, я тебе их даже…
— На могильный камень пожертвуешь? — весело добавил Дельвиг. — За честь почту; очень обяжешь.
Так переполох с Кюхельбекером, угрожавший трагической развязкой, окончился ко всеобщему удовольствию вполне мирно и имел свою комическую сторону. Следующий же номер "Лицейского мудреца" не менее как в трех статьях и в одной карикатуре увековечил этот любопытный в истории лицея эпизод. Во-первых, "национальная песня" лицеистов обогатилась новым куплетом: