Дорогой мой человек - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот слушай, начальник!
Я написала папе двадцать девять писем и оставила их в Москве (Пречистенка, Просвирин переулок) с тем, чтобы одна очень аккуратная тетечка посылала отцу на флот еженедельно по письму. Вся эта пачка имеет нумерацию, так что 29 недель Родион Мефодиевич будет спокоен за свою милую, любимую, единственную дочку.
И пошла в военкомат, где меня без всяких с моей стороны уговоров оформили в некую войсковую часть, которая и отбыла на Север.
Из вагона нас переселили в сарай.
Мы образовали собою банно-прачечный отряд. Знаете, что это такое?
Это значит, что мы стирали.
На санях и на подводах нам повезли белье — в наш сарай, невдалеке от маленькой станции Лоухи. Белье повезли на грузовиках, на подводах и на санях. Его было множество — этого ужасного, серого, дурно пахнущего белья воюющих людей. У нас был один хромой парень — Шура Кравчук. С величайшими трудностями он добился того, чтобы его взяли на войну, и работал он у нас на приемке, то есть в сарае, где всегда стоял тяжелый запах застарелого пота, гнили, нечистот. И когда я вначале видела эти огромные груды, эти тюки и узлы всего того, что нам предстояло обработать, — меня просто охватывало отчаяние, как пишут в книжках. А белье везли и везли, и наш Шурик Кравчук уже просто утопал в нем, его иногда даже не видно было в сарае, и когда я входила туда, то кричала, как в глухом лесу:
— Шурик, ау! Шурик, где ты?
И Шурик, заикаясь, отвечал:
— От тебя слева! Сейчас я начну вылезать! Подожди, Варенька!
Очень давно, еще когда я была артисткой, мы с «сентиментальным танком» делали себе маникюр. Тут это кажется смешным. Руки мои распухли, кожа стала лосниться, загрубели ладони, опухли суставы.
Бучильники, в которых вываривалось белье до того, как мы начинали его стирать, стояли в нашем сарае. Здесь у нас всегда сыро, льется грязная вода, в воздухе постоянно висит желтый липкий туман, и запах еще плотнее, чем на приемке у Шурика.
Стирали мы в корытах. Технику по ошибке завезли куда-то на другой узел, а нам сказали речь — что мы не должны быть рабами техники и обязаны проявить и показать себя.
Шурик буркнул, что хорошо бы, чтобы стирал в корыте тот самый головотяп, по вине которого угнали технику так далеко, что она пропадала три недели. К сожалению, в жизни этого не бывает — стирали мы, а головотяп, как выяснилось впоследствии, нами руководил.
Ах, как трудно было, Вовочка!
Ночи напролет ныли наши поясницы, болели плечи, руки, болело просто все. По ночам наши девочки охали и стонали не просыпаясь, и было их жалко, и хотелось надавать по роже тому, из-за которого угнали нашу стиральную технику.
Впрочем, он нас морально очень поддерживал.
Он нам объяснял, что война — это не танцы и не веселая прогулка, а именно война, которая имеет свои трудности…
Впрочем, ну его!
Уже порядочно накопилось у меня таких вот «объясняющих», но никогда не хочется на них задерживаться, так же как не хочется думать о тех мужчинах, из-за которых нашей сестре женщине так трудно и тяжко на войне.
Но ничего не поделаешь — ты должен знать это.
Они говорят речи — эти люди, они нас приветствуют и называют подругами, они и храбры, и воюют по-настоящему, они выполняют свой долг как надо, но мимо них невозможно пройти без того, чтобы такой орел не ущипнул тебя, не прижал, не притиснул, не сказал нечто ласково-оскорбительное, унижающее тебя, подлое по существу. И это в порядке вещей, за это не наказывают, на это даже нельзя пожаловаться никому, потому что тебя же и засмеют, про тебя охотно налгут, что вовсе ты не такая, какой прикидываешься, что подумаешь — пошутить нельзя, что дело молодое, что товарищ просто «поигрался». Я не ворчунья и не ханжа, я многое уже видела, но были случаи, когда я подолгу ревела, не понимая, почему за это не судят самым строгим судом. Вовка, мы же пошли на войну по зову сердца, прости за выспренность. Мы все делали и все будем делать, но это допускать или этого не замечать нашему начальству нельзя.
Самое же возмутительное знаешь что?
Однажды я заговорила об этом громко. Меня всю трясло, я говорила только одну правду. И меня же, что называется, «проработали». Наш прачечный начальник, которого прозвали мы Козодоем, в большой и пламенной речи назвал меня клеветницей, заявил, что я недостойна находиться в коллективе, что никогда ни один боец не позволит себе , и так далее, и прочее в этом духе. А подружки мои молчали, и Шурик Кравчук, единственный наш заступник, тоже молчал, стараясь не встретиться со мной глазами. А потом мне посоветовал:
— Слишком ты круто, Варенька, взяла! Мы же на военной службе. Надо быть помягче!
Ох, Вовик, как ты бывал прав иногда: нельзя быть помягче! Я этого не понимала, а теперь поняла…
И знаешь, что я думаю: когда кончится война и появятся о ней книги непременно какая-нибудь бывшая связистка, или регулировщица, или прачка, или официантка об этом напишет. Сестры, нянечки и докторши, пожалуй, об этой стороне жизни мало что знают. У них пациенты, а вы, мужики, когда плохо вам, такие зайчики, так умеете трогательно позвать: «сестричка» или такими жалкими словами поблагодарить за «спасение жизни», что и в голову не придет — каков этот кроткий выздоравливающий, когда он в полной форме…
Ненавижу вас, проклятые двуликие животные!
И ты, наверное, не лучше других.
Представляю себе, каков ты там, среди местных красавиц.
«Разрешите пригласить вас, миледи, на один фокстрот!»
Впрочем, ты, кажется, не умеешь танцевать. Не умел — это я знаю, но, наверное, научился в каком-нибудь дансинге. И, сделав пробор, напялив «лакирки», блеешь:
«О, май дир!»
Гадость!
Впрочем, не так уж плохо у нас было, в нашем отряде.
Правда, война проходила мимо нас, если не считать бомбежек станции Лоухи. Эту несчастную станцию бомбили ежедневно по многу раз. Но большею частью неудачно для фрицев, потому что рельсы очень быстро вновь восстанавливались и мимо нас опять, грохоча, проходили эшелоны, мчались санитарные поезда, тяжелые пульмановские вагоны.
Прибыла наконец наша техника, нам стало легче. Мы научились ловко и хорошо гладить. Кроме того, мы зашивали, штопали и, работая, пели в нашем сарае.
Знаешь, это даже довольно мило, вспоминается: докрасна раскалилась чугунная печурка, пахнет глаженым бельем, Шурик, полузакрыв глаза, упоенно дирижирует поленом, а девочки поют:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит,
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
Так шла, Владимир Афанасьевич, наша военная жизнь на этом этапе.
Вернее, на прошлом, потому что сейчас у меня совсем новый этап.
В меня влюбился один недурной человек.
Пусть Вам будет хуже, Владимир Афанасьевич, но в меня часто влюбляются. Не знаю почему, я ровно ничего для этого не делаю. Влюбляются разные и по-разному. Влюбляются и ходят с бараньими глазами, сначала разговаривают намеками, потом следуют неизменные признания в любви, потом, когда я отвечаю, что думаю, — они бранятся. Да, да, большею частью не понимают, почему я не отвечаю взаимностью. А мне смешно и стыдно. Я же выбрала раз навсегда.
Ну как это им скажешь?
Ведь это же несерьезно: я люблю товарища Устименку, а он меня много лет тому назад бросил, и потому оставьте ваши попеченья до завтрашнего воскресенья, или как мы говорили в детстве?
Впрочем, это я и сказала майору Козыреву. Это он — недурной человек. И старше меня лет на пятнадцать.
Он выслушал и ответил, как в романах:
— Я буду ждать, сколько вы пожелаете, Варвара Родионовна.
Я ответила:
— Не желаю, чтобы вы ждали.
А он мне:
— Положим, ждать вы мне запретить не можете. Кроме того, даю вам слово — докучать своими чувствами не буду. Мы просто добрые друзья, и только. Это, я надеюсь, мне не возбраняется?
Ну что на это можно ответить?
Он, Вовик, хорош собой, статен, виски седые, плечи широкие. Девочки наши все по нем сходят с ума. Если начистоту — он красивее тебя. И нет в нем этого твоего дурацкого упрямства, обидчивости, умения, уходя, не оглянуться. Уж он оглянется — будь покоен, и не раз, и не два. И как внимателен мой майор Козырев, Володечка, если бы ты мог себе представить…
Хорошо бы тебе у него поучиться месяц-два.
Только вряд ли бы ты у него чему-нибудь выучился: ты такой, и тебя уже не обломаешь. Ты ведь не то что невнимательный, ты занятой. А Козырев во внеслужебное время совершенно свободный человек. Он любит слово и понятие — отдыхать. А ты, проклятое длинношеее, по-моему, даже не понимаешь, что это значит — отдых. Люди твоего склада чем свободнее в смысле служебно-организационной деятельности, тем занятее внутренне, или так нельзя выразиться? Я хочу сказать, что ты ни в какой мере не гармонический человек при всех твоих несомненных достоинствах. Гармонический человек любит и поэзию, и все искусства, и природу, и, конечно, спорт, он играет в шахматы, или, как ты имел наглость выражаться, «в пешки», он, быть может, охотник, рыболов, он не прочь стать спортсменом-планеристом. А ты однобокий, да, Володечка? Я до сих пор помню, как ты не умел, бедняга, ничего не делать и наслаждаться этим ничегонеделанием, и помню также, как ты однажды пожаловался, что мозги у тебя устают физически, как должны уставать руки у кузнеца или ноги у спринтера-бегуна. Помнишь, Вовочка? А Козырев как раз и хорош тем, что никогда не устанут у него мозги, хоть он и не глуп. Он гармоничен. Он не перегружает свою интеллектуальную сторону существования и потому всегда ровен, спокоен, в меру самоуверен, в меру самокритичен.