Только для голоса - Сюзанна Тамаро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши прогулки продолжались немногим более года, потом его перевели в другую епархию.
Из моих слов ты можешь заключить, что падре Томас был высокомерным человеком и в его словах, в его видении мира преобладали пылкость и фанатизм. Однако на самом деле в глубине своей души это был самый мирный и мягкий человек, какого я когда-либо встречала, он не был рыцарем Господним. Если и жил в нем какой-нибудь мистицизм, то очень привязанный к повседневности.
Стоя в дверях, он вручил мне конверт. В нем лежала открытка с видом горного пастбища. «Царство Божие внутри нас», — было напечатано по-немецки сверху, а на обороте его почерком написано: «Сидя под дубом, будьте не сама собой, а дубом, в лесу — лесом, на лугу — лугом, среди людей будьте человеком».
Царство Божие внутри нас, помнишь? Эта фраза меня поразила еще в Акуиле, где я жила в роли несчастной жены. На этот раз, закрыв глаза, заглянув в себя, я ничего не смогла увидеть. Падре Томас что-то изменил во мне, я по-прежнему ничего не видела, но это была уже не абсолютная слепота, где-то далеко-далеко в темноте появился еле различимый слабый свет, и время от времени на очень короткий миг мне удавалось забыть о самой себе. Это был крохотный огонек, стоило дунуть на него, и он бы погас. Но один только факт, что свет этот появился, придавал мне предвкушение странной легкости, а то, что я испытывала, было ощущением не самого счастья, но — радости. Еще не возникали эйфория, приливы восторженности, но я не чувствовала себя более мудрой, стоящей выше других. То, что росло во мне, было всего лишь ясным осознанием, что я существую.
Будь лугом на лугу, дубом — под дубом, человеком среди людей.
20 декабря
Вместе с Бэком, бежавшим впереди, я поднялась сегодня утром на чердак. Сколько лет уже не открывалась эта дверь! Все кругом было покрыто пылью, а в углах под балками висели огромные пауки-сенокосцы. Переставляя коробки и папки, я обнаружила два или три гнезда соней, они спали так крепко, что ничего и не заметили. Дети очень любят ходить на чердак, но и старики не меньше. Все, что прежде было загадкой, увлекательным открытием, теперь становится горестным воспоминанием.
Я искала ясли, и мне пришлось открыть несколько коробок, два самых больших чемодана. Завернутые в газеты и тряпки, мне попались любимая кукла Иларии и другие игрушки ее детства.
Ниже оказались поблескивающие и прекрасно сохранившиеся насекомые Аугусто, его увеличительная лупа, пинцеты, какими он пользовался, собирая коллекцию. Немного поодаль лежала банка из-под карамели. В ней, перевязанные красной ленточкой, хранились письма Эрнесто. Твоих вещей тут не было вовсе, ты еще молодая, живая, тебе пока нечего делать на чердаке.
Раскрыв свертки, лежавшие в одном из чемоданов, я нашла кое-какие предметы из собственного детства, сохранившиеся после бомбардировки нашего дома, — опаленные, обуглившиеся. Я извлекла их, словно реликвии. Это была главным образом кухонная утварь: эмалированный тазик, бело-голубая керамическая сахарница, несколько приборов, форма для пирога — и в ней лежали страницы какой-то разорванной книги без обложки.
Что это была за книга? Я не могла припомнить. И только когда осторожно взяла в руки и пробежала глазами первые строки, сразу же вспомнила все. И невероятно разволновалась. Книга оказалась не случайной, а самой моей любимой в детстве: она больше всех других позволяла мне мечтать. «Чудеса двухтысячного года» — в общем-то, научная фантастика.
Сюжет ее был довольно прост, но богато расцвечен вдохновенной фантазией. Чтобы увидеть, к чему приведет удивительный прогресс, двое ученых в конце девятнадцатого века попросили заморозить их до двухтысячного года. Ровно через сто лет внук одного из их коллег, тоже ученый, разморозил экспериментаторов и, посадив на небольшую летающую платформу, отправился показывать им, что стало с миром.
В этой истории не участвовали ни инопланетяне, ни космонавты, все, что происходило в книге, касалось только судьбы человечества, которую оно само себе уготовило. И послушать автора, так люди совершили множество невероятно замечательных преобразований. Не существовало больше на земле ни голода, ни нищеты, потому что наука вместе с технологией нашла способ сделать плодоносным каждый уголок суши и — что еще более важно — нашла способ распределять природные блага одинаково среди всех жителей.
Множество машин облегчали людям труд, у всех оказалось много свободного времени, и каждый человек мог развивать в себе все самое благородное, по всему земному шару звучала музыка, поэты читали свои стихи, ученые мужи вели мудрые и спокойные философские дискуссии. А с помощью летающей платформы менее чем за час можно было перенестись с одного континента на другой. Двое старых ученых, казалось, остались очень довольны: сбылось все лучшее, что они столь оптимистически предсказывали.
Листая книгу, я нашла в ней и свою любимую иллюстрацию: двое тучных мужчин с дарвиновской бородой, в клетчатых жилетах, с восторгом смотрят с платформы вниз.
Чтобы развеять все сомнения, один из ученых решился задать вопрос, который волновал его больше всего. «А анархисты? — поинтересовался он. — Революционеры еще существуют?» — «О, конечно, конечно существуют! — с улыбкой произнес гид. — Они живут в городах, построенных специально только для них подо льдами Северного полюса, поэтому если они вдруг захотят навредить другим, то ничего не смогут сделать».
«А армии, — спросил другой ученый, — почему нигде не видно ни одного солдата?»
«Армий больше не существует», — ответил молодой человек.
Тут оба ученых облегченно вздохнули: наконец-то человечество снова вернулось к своей первозданной доброте! Но их радость длилась недолго, так как гид сразу же пояснил: «О нет, причина не в этом. Человек не избавился от любви к уничтожению, он просто научился сдерживать себя. Ружья, пушки, штыки — это устарелое оружие. Вместо них теперь пользуются одним небольшим, но очень мощным устройством: именно благодаря ему и нет больше войн. В самом деле, стоит подняться на какую-нибудь гору и сбросить его вниз, и весь мир превратится в лавину мусора и щепок».
Анархисты! Революционеры! Сколько кошмаров моего детства стоит за этими двумя словами. Тебе, наверное, непросто понять такое, но, видишь ли, когда разразилась Октябрьская революция, мне было семь лет. Я слышала пугающие разговоры взрослых, а одна моя школьная подруга сообщила, что вскоре казаки дойдут до самого Рима, до собора Святого Петра, и будут поить коней из священных источников. Ужас, естественный обитатель детских умов, подпитывался этой картиной, и ночью, когда я засыпала, мне чудился цокот копыт — казаки неслись к нам с Балкан.
Кто бы мог подумать, что ужасы, которые мне предстояло увидеть позже, будут совсем иными, куда более страшными, чем казацкая конница на улицах Рима! Когда я читала в детстве свою любимую книгу, то долго подсчитывала, стараясь понять, смогу ли дожить до двухтысячного года. Девяносто лет — возраст довольно большой, но все-таки не так уж маловероятно дожить до этих лет. Такая мысль едва ли не опьяняла меня и создавала ощущение некоторого превосходства над всеми, кто до двухтысячного года уж точно не доживет.
Теперь, когда начало нового века совсем близко, я знаю наверняка, что не доживу. Сожалею ли об этом? Нет, просто я очень устала, из всех предсказанных чудес я видела свершившимся только одно — небольшое, очень мощное устройство.
Не знаю, у каждого ли в последние дни жизни появляется вдруг ощущение, будто ты жил слишком долго, слишком многое видел и чувствовал. Не знаю, возникало ли такое же ощущение у дикаря, существовавшего в неолите. Думая почти о столетии, которое я прожила, мне кажется, что время в каком-то смысле стало двигаться быстрее. Один день — постоянно один день, а долгота ночи всегда зависит от длины дня, день в свою очередь — от времени года. Все точно так же, как было и в неолите. Солнце всходит и заходит. Если и есть какая-то астрономическая разница, то она ничтожна.
И все же меня не покидает ощущение, будто в наши дни время бежит быстрее. История преподносит нам столько разных событий, буквально обстреливает ими. К концу каждого дня мы чувствуем себя все более усталыми; к концу жизни — изможденными. Вспомни хотя бы одну только Октябрьскую революцию, коммунизм! Я видела, как он зарождался. Из-за этих большевиков не спала ночами; я была свидетелем, как большевизм расползался по миру и делил его надвое: вот тут белые, а тут красные; белые и красные без конца воюют друг с другом, из-за их войн все мы и живем, затаив дыхание: ведь уже существовало то небольшое устройство, однажды оно уже падало, но ведь и опять может упасть в любой момент.
А потом вдруг в самый обычный день я включаю телевизор и обнаруживаю, что ничего больше нет, рушатся стены, проволочные заграждения, статуи. И менее чем за два месяца утопия века превратилась в доисторического монстра. Эта утопия еще набальзамирована, но она уже не опасна. Неподвижно лежит она посреди зала, и все проходят мимо и говорят: ах какой он был великий, ах какой он был страшный!