Новый Мир ( № 8 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1954 году на Большой Никитской улице (тогда Герцена), возле консерватории был поставлен памятник Чайковскому работы Веры Мухиной. Великий композитор изображен в странноватой позе: у него приподняты руки и несколько наклонена голова. Мой отец давал по сему поводу разъяснения. По его словам, первоначальный вариант монумента был таков: на плече у Петра Ильича стояла фигурка ангела, играющего на крошечной флейте, — он как бы внушал Чайковскому его несравненные мелодии…
Приятель Мухиной, скульптор Сергей Дмитриевич Меркуров, увидев это изваяние, произнес:
— Вера, ты с ума сошла? Как тебе в голову пришло изобразить педераста с обнаженным мальчиком на плече?
В результате ангелочек был удален, а позу композитору не переменили.
Постучавшись, я заглядываю в маленькую комнату, в которой жила на Ордынке Ахматова.
— Анна Андреевна, произошло недоразумение. Ваш Галкин ушел в шапке моего Галкина…
Моего Галкина звали Геннадием, он учился в университете на одном курсе со мною и был ближайшим моим приятелем.
А Галкина, который приходил в гости к Ахматовой, звали Самуилом Залмановичем, он писал стихи на идише. Я хорошо помню его — высокого роста, лицо очень красивое и болезненно бледное…
Была зима, и оба Галкина ходили в меховых поношенных ушанках из кроличьего меха. В конце концов недоразумение было улажено: поэт получил свою шапку, а студент факультета журналистики — свою.
Самуила Галкина у нас на Ордынке воспринимали как иллюстрацию к известной поговорке: “Не было бы счастья, да несчастье помогло”.
В 1950 году он был арестован в числе деятелей Еврейского антифашистского комитета и вместе с прочими “сионистами” мог быть приговорен к расстрелу. Но тут у него, заключенного, случился инфаркт, и он угодил
в тюремную больницу… И пока его лечили, произошли важные события: в 1952 году судили и расстреляли его “подельников”, а в 1953-м умер “товарищ Сталин”… Последнее обстоятельство привело к тому, что Галкин в конце концов вышел на свободу.
Ахматова сочувствовала всем, кто так или иначе пострадал от сталинской тирании. И тогда — в пятидесятых — ей хотелось помочь еврейским поэтам, да и семьям тех из них, кого убили… Помнится, она переводила не только Галкина, но и расстрелянного Переца Маркиша.
К Анне Андреевне приходила вернувшаяся из ссылки вдова поэта — Эсфирь Ефимовна. Я запомнил такой ее рассказ. Среди тех, кто был, как и она, репрессирован, находилась четырнадцатилетняя девочка из какого-то провинциального города. “Преступление” ее состояло вот в чем. Она вместе со своими одноклассниками гуляла возле школы, а там были посажены деревья. И одно из них не прижилось — его листья пожелтели… Указав на погибшее растение, девочка произнесла:
— Деревце завяло “под солнцем Сталинской конституции”.
Об этой реплике сообщили “куда следует”, и школьницу отправили в ссылку.
(Выражение “под солнцем Сталинской конституции” люди моего поколения помнят очень хорошо. Пока тиран не сдох, вся “страна советов” существовала под этим самым “солнцем”.)
И еще воспоминание. Вдова одного из поэтов, писавших на идише, прислала Ахматовой благодарственное письмо. Оно начиналось такими словами:
“Хотя вы и перевели всего одно стихотворение моего покойного мужа…”
В пятидесятых годах я часто бывал в подмосковном Голицыне, в Доме творчества писателей. Там живали и Ахматова, и мой отец, там я познакомился с Арсением Тарковским.
Голицынский Дом творчества походил на семейный пансион. Заведовала им замечательная, добрейшая женщина — Серафима Ивановна Фонская. Приятная атмосфера царила в Голицыне в частности и по той причине, что литераторы, которым в Литфонде давали туда путевки, по советским меркам были “второстепенные”. (Именно по советским меркам, ведь там в разные годы жили и Цветаева и Ахматова.) А те писатели, что занимали видное место в официальной литературе, голицынским заведением, так сказать, брезговали… Эти люди ездили в Ялту, в Дубулты, в Малеевку…
Сам дом в Голицыне был невелик, там одновременно проживали человек двенадцать. Завтракали и обедали все вместе за большим овальным столом. На нем почти всегда стояла ваза с цветами, об этом заботилась Серафима Ивановна.
Помнится, мне раскрыли некий секрет. Букет цветов не ставился на стол в тех случаях, когда в числе писателей-постояльцев появлялся кто-нибудь, кто был Серафиме Ивановне несимпатичен.
Среди тех, кого я помню по Голицыну, прежде всех хочется назвать приятельницу моего отца — умную и талантливую Риту Райт. Собеседницей и рассказчицей она была блистательной, по сию пору память моя хранит ее реплики и целые новеллы.
Муж Риты Яковлевны был командиром подводной лодки на Северном флоте, и во время войны их семья жила на Кольском полуострове. По образованию она была врачом и, как знаем, в совершенстве владела английским, а потому ее направили работать в госпиталь, где лечились раненые иностранные моряки.
И вот однажды вечером к ней в кабинет вбежала медицинская сестра:
— Доктор! Доктор! Идите скорей, в пятой палате сейчас будет убийство!..
Они поспешили туда, где лежало несколько американских моряков.
И Рита Яковлевна увидела такую картину: у стены стоял перепуганный негр, на которого наседали трое белых матросов. Увидев врача, один из них закричал:
— Уберите от нас эту черную обезьяну!
Рита Яковлевна взяла негра за руку и вывела в коридор. Она шла и соображала, куда бы его поместить, дабы не подвергать подобной опасности… Тут она вспомнила, что в одной из палат находятся раненые китайские моряки, у которых не должно быть расовых предрассудков.
А негр тем временем успокоился, испуг его прошел, и он спросил свою избавительницу:
— Куда вы меня ведете?
— Я сейчас помещу вас в восемнадцатую палату.
— With these chinks? (“С этими китаёзами?”) — брезгливо произнес чернокожий…
И еще один рассказ Риты Яковлевны врезался мне в память. (Это ей поведала подруга, которая была учительницей в школе для умственно отсталых детей.)
На одном из уроков в этом заведении к доске была прикреплена большая цветная картина, изображавшая освещенный луною зимний лес, а на первом плане был нарисован волк с поднятой кверху мордой.
Преподавательница объясняла ученикам:
— На этой картине мы видим лес… Это — зимний лес. Здесь много снега — и на земле и на деревьях… В зимнем лесу очень холодно… А этот зверь называется волк… Это — голодный волк. И этот голодный волк поет свою голодную песню…
Повторив все это несколько раз, она обратилась к одному из мальчиков:
— Вася, что мы видим на этой картине?
— Лес, — отвечает ученик.
— Правильно, лес. А какой это лес?
— Зимний…
— Молодец, Вася!.. А как называется этот зверь?
— Волк…
— Правильно! А какой это волк?
— Голодный…
— А что делает голодный волк? Что он делает?
— Поет…
— А что поет голодный волк?
— Песню…
— Правильно, песню! А какую песню поет голодный волк?
— “Широка страна моя родная…”
А вот замечательный рассказ другой писательницы, обитавшей в Голицыне, — Ольги Зив. Смолоду она была связана с комсомолом и поведала о трагикомическом эпизоде. Рассказ относится к концу сороковых годов, когда в Сергиевом Посаде (тогда Загорске) открыли Духовную семинарию.
В тамошний районный комитет комсомола явилась девушка с просьбой принять на хранение ее членский билет.
— Я живу в общежитии, — объяснила она, — там у нас в комнате двадцать коек… А у меня только фанерный чемодан без замка, туда я комсомольский билет не могу положить…
— А где ж ты его раньше хранила? — спросили ее.
— Раньше я носила его на груди, за бюстгальтером… А теперь я встречаюсь с одним семинаристом и боюсь, как бы билет не попал во вражеские руки…
Подолгу живал в Голицыне Николай Николаевич Гусев, в молодости он был секретарем Льва Толстого. Помнится, какой-то советский литератор за обедом обратился к Гусеву: