Скажи ее имя - Франсиско Голдман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром, пока я был в ванной, она выползла из постели и достала бумажник из кармана моих валявшихся на полу штанов. Когда я вернулся в спальню, она держала в руках мои водительские права. Она взглянула на меня и воскликнула: сорок семь!
Угу, сказал я растерянно.
Мне казалось, ты минимум лет на десять моложе, не унималась она. Я думала тебе тридцать шесть.
Наверное, я должен сказать «спасибо», ответил я, а вот и нет. Да, мне сорок семь.
Она никогда не спрашивала о моем возрасте. И все равно я был удивлен, что она не знала. В тот день, в воскресенье, Аура должна была идти на свадьбу. Она сказала, что вернется рано, что у нее еще куча дел до завтрашнего отлета в Нью-Йорк. Она останется у матери. Я позвонил ей вечером, трубку взяла Хуанита. Это был наш первый в жизни разговор, но она уже знала мое имя. Она называла меня Фрэнком. Привет, Фрэ-э-энк, — мексиканский выговор, как и у Ауры, напоминал веселый гусиный гогот. В тот вечер Хуанита говорила со мной по телефону так дружелюбно, что я решил, будто Аура рассказала ей обо мне, и, должно быть, что-то хорошее. Аура еще не вернулась со свадьбы, но она взяла с собой материнский мобильник, поскольку свой то ли потеряла, то ли куда-то задевала. Хуанита дала мне номер, но, позвонив, я услышал автоответчик. Аура перезвонила чуть позже тем же вечером. Ее голос прорывался сквозь грохочущую музыку и чьи-то голоса. Она сказала, что хорошо провела со мной время, и извинилась, что заставила выслушать ее рассказ про аэропорт, а я сказал, что рассказ мне понравился, как и ботинки по вызову. Я сказал, что позвоню ей, как только вернусь в Нью-Йорк через десять дней. Повесив трубку, я подумал: за эти десять дней ее жизнь полностью переменится.
Последние шесть лет я снимал недорогую квартирку в Мехико, которую, в свою очередь, передавал в субаренду, возвращаясь в Бруклин. Еще в восьмидесятые, когда я работал внештатным корреспондентом в Центральной Америке, мои зарплатные чеки иногда пересылались из Нью-Йорка в банк в Мехико, и мне приходилось ехать туда, чтобы их обналичить. Первый раз это случилось в 1984-м, Ауре исполнилось семь; тогда гигантский город потряс меня: по сравнению с Манагуа, Тегусигальпой или Гватемалой, он был лучезарным и бездонным, полным сюрпризов и возможностей. Я не провел в столице и двадцати четырех часов, как встретил в Музее Руфино Тамайо панковского вида девушку в обтягивающих штанах и неоново-розовых кедах, девятнадцатилетнюю студентку-искусствоведа, с тонким лицом принцессы майя. Мы целовались на ступенях музея. Я больше никогда ее не видел: на следующий день она уехала на Юкатан, откуда была родом, на Рождество. Я остановился в дешевом отеле в центре города, и там у меня в качестве залога забрали паспорт до тех пор, пока банки не откроются после продолжительных каникул и я не смогу получить наличные, чтобы расплатиться за постой. Однажды вечером в местном кофе-шопе мне предложили себя две шлюхи — старше меня, им было глубоко за тридцать, — мы поднялись в мою тесную комнатушку; две красивые, зрелые женщины, как выяснилось, были одеты в белье как из рекламы в журнале «Лайф» времен моего детства, одна — с узкой полоской темных лобковых волос, подобных языку пламени, облизывающему ее мягкий широкий живот до пупка, вторая — светловолосая и мускулистая, с маленькими грудками. То был единственный раз в моей жизни, когда я делал это с двумя женщинами одновременно на односпальной кровати с хлипким пружинным матрасом, они аплодировали каждому своему и моему оргазму, и, поскольку у меня не было наличных, когда все закончилось, я расплатился своим переносным коротковолновым радиоприемником. Черноволосая сказала, что мы можем все повторить завтра, если у меня найдется что-нибудь еще, что я готов променять на секс, и тут у меня появилась смутная догадка, что передо мной парочка бисексуальных домохозяек, занимающаяся этим в основном ради развлечения. В следующий раз я оказался здесь примерно через год, спустя шесть месяцев после землетрясения. Отель был разрушен, но часть его старой задней кирпичной стены все еще стояла, с противоположного тротуара можно было разглядеть, как этажи сложились многослойным бетонным бутербродом с осыпавшимися неровными краями. Весь город лежал в таких руинах, некоторые районы пострадали сильнее других; в отличие от центра, юг города, где жила Аура, не был построен на мягкой почве дна древнего озера, поэтому разрушения там были не столь значительны. (Только что мне хотелось закричать: «Аура, что ты тогда запомнила об ударе стихии?» Она пару раз говорила мне об этом, но я не могу точно воспроизвести ее слова, воспоминание утрачено.) Я следил за землетрясением по новостям и был знаком со многими журналистами из Центральной Америки, отправившимися его освещать и вернувшимися совершенно ошеломленными. Без явной политической окраски, по крайней мере без отсылок к геополитике и войне, описываемое ими выглядело еще чудовищнее. У меня есть друг, который проработал на войне больше, чем любой другой журналист нашего возраста: Афганистан, Африка, Ближний Восток, а также Центральная Америка. Саки рассказал мне, как, прибыв в Мехико спустя двое суток после землетрясения, он вышел вечером из отеля на авениде Реформа, воздух был плотным от смога, цементной пыли и едкого дыма; как, переходя дорогу, он увидел на мостовой в одном из перекрытых для движения транспорта переулков тело мертвого ребенка, маленькую девочку, словно вывалявшуюся в муке, в толстовке, джинсах и кедах; над ней стояли два мексиканца, мой друг сказал, что они посмотрели на него с таким отчаянием и одновременно угрозой, будто наставили ружье, предупреждая не подходить ближе, что он даже не рискнул оглянуться, пока не перешел на другую сторону, а когда все-таки обернулся, то увидел, что мужчины словно в ожидании автобуса все еще стоят над маленьким тельцем, и в тот момент он понял, что никогда в жизни не видел ничего более душераздирающего. Еще — рыдающие матери, стоящие у школ, которые рухнули от подземного толчка в самый разгар учебного дня. Шестнадцать разрушенных школ, тысячи мертвых детей, здания, которые должны были устоять при любом землетрясении, но не устояли; прямое следствие преступных сделок правящей партии и строительных компаний — тут-то уже просматривалась политическая подоплека, хотя кому от этого было легче. Еще волонтеры со всех концов света, помогающие сотням тысяч мексиканцев в поисках выживших в руинах, и изможденные крики радости, если удавалось найти кого-то живым. Но больше всего Саки потрясло то, как быстро и упрямо город возрождался к жизни, улицы наполнялись машинами, в то время как группы спасателей еще разгребали завалы, толпы матерей продолжали ждать и плакать, а запах смерти с каждым днем все явственнее разливался в воздухе.
Я возвращался в Мехико как минимум раз в год. Я сильно привязался к этому городу, меня покорила его средневековая таинственность, поскольку после землетрясения столица действительно стала чем-то напоминать средневековый город, мистериями и карнавалами отмечающий окончание смертоносной эпидемии чумы. В 1993-м мы с моей тогдашней девушкой прожили там целый год, в районе Койоакан, где, должно быть, не раз сталкивались с пятнадцатилетней Аурой, зависавшей на рыночной площади в компании других неопрятных подростков и хиппи, — она приходила туда почти каждые выходные, — или одновременно с ней оказывались в книжных «Парназо» и «Ганди», или проходили мимо нее, грохотавшей на своем велосипеде по брусчатке улицы Франсиско Соса. В 1995 году та девушка бросила меня и осталась в нашей бруклинской квартире, а я переехал в Мехико; я почувствовал себя освобожденным от неудавшихся отношений, и на волне душевного подъема меня обуяла романтическая фантазия (ведь я определенно принадлежал к типу романтических дурней) жениться на той девушке, которую десяток лет назад я целовал на ступенях Музея Тамайо, мне даже казалось, что я помню ее имя — Селена Яньес, но судьба не всегда благоволит дуракам: я так никогда и не нашел ни ее, ни того, кто был бы с ней знаком.
Следующие несколько лет я проводил больше времени в Мехико, чем в Нью-Йорке, пока, наконец, не получил работу на полставки в Уодли-колледже. План был таков: жить в Бруклине, пока я был занят в колледже, а остаток года проводить в Мехико. Я жил в Кондесе на авениде Амстердам; моя квартира представляла собой ходящий ходуном пятикомнатный, почти лишенный мебели лабиринт в столетнем, до безобразия запущенном владельцем доме. (Теперь этот человек в тюрьме, пару лет назад его арестовали за отмывание денег для банды похитителей людей.) На кухне постоянно происходила утечка газа, проводка была древней и грозила вот-вот сгореть, вечно скользкие от влаги деревянные полы в облупившемся грязном душе потемнели, высокие рамы французских окон были изъедены термитами, а несколько секций стекол отсутствовали, пропуская внутрь дождь, а временами и залетных птиц. Из мебели у меня была дешевая кровать из «Дормимундо», два стола, пара стульев и доставшийся мне вместе с квартирой комод с выдвижными ящиками. За окнами росли деревья, и долгими дождливыми летними вечерами я думал, что никогда не встречал более умиротворенного места, чтобы писать. Когда я только переехал сюда, Кондеса был тихим обиталищем среднего класса, с многоэтажными зданиями в стиле ар-деко и редкими старинными особняками: тенистые улочки, парки, круглые площади с фонтанами, несколько еврейских булочных и затхлых восточноевропейских кафе, сохранившихся с тех времен, когда район заселяли еврейские иммигранты и беженцы, впоследствии разбогатевшие и перебравшиеся в Поланко и пригороды. Однако уже тогда Кондеса был на пороге стремительного превращения в самый модный район столицы, а быть может, и всей Латинской Америки. Считается, что своим преображением Кондеса обязан возвращению мексиканских потомков тех самых евреев — предприимчивой, не брезгающей коксом артистической богемы.