Герои пустынных горизонтов - Джеймс Олдридж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, вам нехорошо? — крикнул Гордон.
— Нет, нет. Ничего. Не останавливайтесь. — Смит отстал, чтобы подоткнуть под себя полы бурнуса. У него пониже спины образовалось два больших нарыва, и его лихорадило от боли. «Плохо мое дело, — жалобно признался он самому себе. — Но будь я проклят, если слезу с верблюда и дам Гордону повод издеваться надо мной».
Некоторое время Смит еще держался, но потом, впал в беспамятство и начал бредить, и еще задолго до конца пути Гордону пришлось пересесть на его верблюда и придерживать его сзади, чтобы он не упал. Верблюд Гордона шел на поводу. Так, после пятнадцати часов пути, они прибыли в Вади-Джаммар. Гордону хотелось свалиться мешком со спины животного и раскинуть по земле затекшие руки, но он спрыгнул, как всегда, и ткнул онемелым пальцем в сторону Смита, поникшего в седле.
— Сними его и уложи в спальный мешок, — сказал он маленькому Нури, подбежавшему взять верблюда. — Только не вздумай давать ему рвотное или прикладывать горячие кирпичи. Накорми его, если он сможет есть. И мне тоже принеси какого-нибудь варева. Я голоден.
Он был голоден и утомлен, а кроме того, очутившись вновь в этом вади, он вдруг снова почувствовал, что уже тяготится безумной затеей, которая держит его здесь. Но он слишком устал, чтобы огорчаться этим, и вскоре заснул.
Долго спать ему не пришлось — его разбудила утренняя молитва Али:
— Вставай, сонливец! Посмотри, вокруг тебя всюду бог!
Лагерь еще мирно дремал на песчаном дне вади. Первые лучи солнца осветили гребень горы, сделав его похожим на нитку огромных красных бус, подвешенную к небу, и точно из бездонной чаши лилась утренняя прохлада. Гордон, глубоко дыша, прислушивался к голосам Минки и юного шейха Фахда, которые уже ссорились, несмотря на ранний час. Али сидел рядом, терпеливо дожидаясь, когда Гордон встанет.
— Где Бекр? — спросил Гордон.
— Уехал на охоту. Ва-ул прислал за ним.
— На охоту? — Гордон знал, что Бекр называет этим словом, но он только передернул плечами, словно стряхнул неприятную мысль, и присоединился к остальным, которые уже завтракали лепешками из непросеянной муки, испеченными Минкой. Потом он пошел взглянуть на Смита, который все еще лежал в бреду.
Маленький Нури ухаживал за ним, как за больным козленком, называл ласкательными именами, поднося к его губам чашку с верблюжьим молоком, упрашивал выпить хотя бы один глоток, капельку, чуточку. Он показал Гордону нарывы на пояснице Смита, сказал «мискин!..»[12] и жалобно засопел носом.
— Принеси-ка воды, — приказал Гордон.
Преодолевая чувство морального и физического отвращения, которое он всегда испытывал, прикасаясь к чужому телу, Гордон выдавил гной, вычистил раны и прикрыл их носовым платком Смита.
— О мискин, мискин, — причитал маленький Нури.
Гордон поглядел Смиту в лицо и почувствовал к нему жалость. Он понимал трагическую половинчатость этого человека, который был увлечен примером Лоуренса, но остался горожанином в душе, и если одна часть его существа удерживала его в пустыне, то другая неодолимо тянула домой, в Патни, в тесный мирок маленьких людей.
— Господин, — сказал маленький Нури, — самое лучшее, это прижечь больное место. У меня есть железный прут. Позволь мне раскалить его и сделать прижигание. Злой дух не выдержит жара и погибнет. — Нури скосил глаза в сторону, где уже лежал наготове ружейный шомпол: оставалось только накалить его докрасна и приложить к пояснице Смита.
— Не нужно его трогать, — сказал Гордон. — Смачивай ему водой губы и лоб. А духов оставь в покое. Его болезнь гнездится в мозгу, а не в теле, и твоя раскаленная кочерга тут не поможет, разве что ты раскроишь ему череп. Этим-то и отличается человек от козы, понял, глупыш? Так что не мучь его зря.
С поверженным, выведенным из строя Смитом нечего было надеяться на внешний успех задуманного плана — единственное, на что Гордон мог надеяться; и от этого сразу иссяк душевный подъем, который ему удалось вызвать в себе у аэродрома. Реальность успеха сжалась в два маленьких комочка боли на широкой, влажной от пота спине Смита, и Гордон почувствовал, что весь его пыл — в который уже раз — оборачивается против него. Думая об этом, он машинально протянул руку к томику «Семи столпов», который он обнаружил среди носовых платков Смита. С книгой в руках он прошел по лагерю, мимо большого костра, у которого хлопотали его оборванцы, — готовилось роскошное пиршество по случаю того, что Минка вчера учинил набег на ближайшее кочевье и стащил двух баранов. Никто даже и не взглянул на Гордона. Люди хохотали, хлопали в ладоши, пели, перекидывались непристойными шутками; и Гордон стал карабкаться вверх по склону, чтобы уйти от них подальше.
Он вышел на тропу, которую ему указал Хамид, когда он в первый раз проезжал через Джаммар во время иракского восстания. Джаммарцы называли эту тропу Лестницей Иакова, потому что она вела на самую высокую вершину Джаммарской гряды. Через час Гордон уже был наверху. Отсюда, с величественного скалистого гребня, ущелье напоминало две половинки ореховой скорлупы, лежащие на доске красного мрамора. Где-то далеко внизу тянулись в обе стороны красные пески пустыни, уходя в бескрайний простор рубиновых горизонтов. Большая плоская скала на самой вершине звалась Столпом Иакова (в Аравии каждый горный пик носит это название); здесь и уселся Гордон полюбоваться пурпурным великолепием окружающего мира.
Глядя отсюда на своих людей — крохотные существа, копошащиеся внизу, в ущелье, — он мог вновь забавляться той игрой в Прометея, которой еще недавно надеялся побудить себя к действию. Здесь, на этой высоте, он мог без притворства чувствовать себя полубогом. Но вместе с тем он оставался смертным, и это было опасно, потому что, подумал он вдруг, рано или поздно боги настигнут его и покарают за дерзкие попытки разыгрывать бога по отношению к смертным там, внизу. Это была мучительная мысль: в ней был и страх за себя, страх перед тем, чем грозит ему неудача, и сомнение, потому что возникал вопрос, что будет с ним, когда восстание окончится — все равно, поражением или победой. Ведь вот для Лоуренса в самом успехе (каким явилась победа восставших племен) заключен был личный крах: с той минуты, как племена получили свободу, исчезла цель, служению которой он отдавался с такой страстью. Человек отдает душу борьбе за свободу, а не результату этой борьбы, и, достигнув успеха, он чувствует себя опустошенным, разочарованным и даже озлобленным. Гордон изведал это уже сейчас, на уединенных высотах Столпа Иакова, ибо понял, что он, как Фауст в своих заклинаниях, потерпел неудачу, пытаясь вызвать к жизни ту сокровенную силу, которая одна может сплотить людей в едином порыве.
Лоуренс ничему не мог научить его, ничем не мог ему помочь, но все же он снова с надеждой стал перелистывать книгу. К несчастью, с ее испещренных пометками страниц глядел на него не столько Лоуренс, сколько Смит, и Гордон отложил книгу с чувством досады на обоих.
Он снова посмотрел вниз, на своих людей, и попытался обрести покой в равнодушии к ним и к их делу. Но разве равнодушие может дать покой? «Равнодушие хорошо для богов, — решил он в порыве возвышенной и отвлеченной жалости к самому себе. — Зевсу люди были далеки, потому что он восседал на Олимпе. При первом признаке непослушания со стороны какого-нибудь глупца он мог метнуть в него молнию и пригвоздить к земле. Но я ведь должен сойти отсюда вниз и служить этим убогим существам. На что же мне надеяться? Не на что — ни здесь, ни там! Так лучше уж спуститься и жить земной жизнью, как все».
Но утреннее солнце разнеживало, и Гордон лег и вздремнул немного. Проснулся он сразу от внезапно возникшего ощущения, будто земля ушла из-под него и он остался один в пустоте, затерянный и забытый. В страхе он вскочил на ноги, но взгляд его упал на фигурки людей, темневшие внизу, и он вдруг почувствовал, что эти люди ему дороги. Он перевел дух и оглянулся назад, на восток.
Розовое облачко катилось по песчаной равнине, приближаясь к северному входу в вади. У Гордона не было при себе полевого бинокля, но он и без бинокля разглядел открытый грузовик, а открытый грузовик в этих местах мог означать только одно — бахразский патруль. Внизу не заметно было никакого движения, хотя Али должен был расставить дозорных. Медлить было некогда, и Гордон бросился вниз, стремительно перескакивая с кручи на кручу.
За полчаса он уже настолько спустился, что мог крикнуть вниз, Али:
— Где твои дозорные?
— Здесь, Гордон, завтракают. А ты где был?
Гордон выругался, проклиная их беспечность. «Бахразская машина идет сюда!» — закричал он. Поднялся переполох, завтрак был забыт, и Гордон приказал части отряда идти к северному концу вади и устроить засаду в том месте, где оба склона сходились так близко, что оставался лишь узкий проход. Сам он побежал туда же вдоль склона, и когда очутился у развилки, откуда брала начало старая тропа, то увидел, что один из его людей уже занял боевой пост прямо под этой развилкой. То был молодой шейх Фахд.