Любовь во время чумы - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она погрузилась в жаркий галдеж чистильщиков ботинок и продавцов птиц, торговцев старыми книгами, знахарей и лоточников со сластями, которые, перекрикивая уличный гомон, зазывали купить сахарных белочек для девочек, конфет с начинкой из рома для того, у кого не все дома, а карамели — для Амелии. Не замечая гвалта, она, как завороженная, следила за торговцем из писчебумажной лавки, который демонстрировал магические чернила: красного цвета, похожие на кровь, грустного цвета — для печальных извещений, светящиеся — для чтения в темноте, невидимые — что проявляются лишь в пламени светильника. Сперва она хотела купить все и затеять игру с Флорентино Арисой, напугать его своими выдумками, но, испробовав те и другие, решилась на пузырек золотых. Потом она подошла к торговкам сластями, сидевшим у огромных стеклянных коробов, и купила по шесть штук каждого лакомства у каждой, указывая пальцем на то, что лежало под стеклом, потому что не могла перекричать уличного шума: шесть сладких пирожков, шесть молочных кремов, шесть плиточек кунжута, шесть пряников из юкки, шесть сахарных чертиков, шесть леденцовых сигареток королевы, шесть того и шесть сего, всякого по шесть, и бросала все в корзины служанки с неизменной грацией, не обращая никакого внимания на черные тучи мух, гудевших над сластями, на шум вокруг, на густой, прогорклый, потный дух, стоявший в раскаленном воздухе. От колдовского сна ее пробудила счастливая негритянка с цветастой повязкой на голове, круглая и красивая, она жевала треугольник ананаса, насаженный на кончик мясницкого ножа. Фермина Даса взяла его, сунула в рот целиком и, смакуя ананас, неспешным взглядом обводила толпу, и вдруг ее сотрясло и пригвоздило к месту. За ее спиной, так близко от уха, что лишь одна она могла в этом гуле услышать, голос произнес:
— Это неподходящее место для Коронованной Богини.
Она повернула голову и увидела в двух пядях от своих глаз другие, льдистые глаза, мертвенно-бледное лицо, окаменелые от страха губы, точно такие, какими она их увидела в первый раз, когда он оказался так же близко от нее, но в отличие от того раза ее сотрясла и оглушила не безмерная любовь, а бездонная пропасть разочарования. В единый краткий миг ей открылось, сколь велики ее заблуждение и обман, и она в ужасе спросила себя, как могла так яро и столько времени вынашивать в сердце подобную химеру. Она только и успела подумать: «Какой ничтожный, Боже мой!» Флорентино Ариса улыбнулся, хотел что-то сказать, хотел пойти за нею, но она вычеркнула его из своей жизни одним мановением руки.
— Пожалуйста, не надо. Забудьте все.
В тот же день, пока отец спал в послеобеденную сиесту, она послала с Галой Пласидией письмо из двух строчек: «Сегодня, увидев вас, я поняла: то, что было между нами, — не более чем пустые мечты». Служанка отнесла и его телеграммы, и его стихи, и засушенные камелии и попросила вернуть письма и те подарки, что она ему присылала: молитвенник тетушки Эсколастики, искрошившиеся до прожилок листья из ее гербариев, квадратный сантиметр одеяния святого Педро Клавера, медальончики с изображением святых, обрезанную в пятнадцать лет косу со школьным шелковым бантом. В последовавшие за тем дни он, находясь на грани безумия, написал ей бессчетное число писем отчаяния и умолял служанку отнести их, но та строго выполняла данные ей указания не брать ничего, кроме ее подарков, которые он должен был возвратить. И на последнем настаивала так, что Флорентино Ариса вернул все, кроме косы, которую не желал возвращать до тех пор, пока Фермина Даса сама не согласится поговорить с ним, хотя бы один краткий миг. Этого он не добился. Страшась за сына, опасаясь рокового исхода, Трансито Ариса поступилась собственной гордостью и попросила Фермину Дасу уделить ей пять минут, и Фермина Даса приняла ее накоротке в прихожей, стоя, не пригласив в комнату, не проявив ни малейшей слабости. Два дня спустя, после долгого спора с матерью, Флорентино Ариса снял в спальне со стены запылившийся стеклянный футляр, где, подобно священной реликвии, была выставлена коса, и Трансито Ариса сама вернула косу, уложив ее в другой футляр, бархатный, вышитый золотом. Флорентино Ариса ни разу больше не смог увидеться или поговорить с Ферминой Дасой наедине, ни в одну из тех многочисленных встреч, которые случились за долгие годы жизни, пока однажды, пятьдесят один год девять месяцев и четыре дня спустя, он не повторил ей своих клятв в вечной верности и любви в первую ночь ее вдовства.
Доктор Хувеналь Урбино в свои двадцать восемь лет считался самым видным холостяком. Он возвратился из долгого путешествия в Париж, где получил высшее образование в области общей медицины и хирургии, и с той минуты, как ступил на родную землю, постоянно и неопровержимо доказывал, что не потерял напрасно ни минуты. Он возвратился еще большим франтом, чем уехал, еще большим хозяином своей судьбы, и никто из его сверстников не выглядел таким серьезным, таким знатоком в своей науке, и никто не танцевал лучше него модные танцы и не умел так импровизировать на фортепиано. Соблазненные его личными достоинствами, а также надежностью и размерами его состояния, молодые девицы его круга шли на все уловки, чтобы побыть с ним наедине, и он, принимая игру, оставался с ними наедине, но всегда умел удержаться в рамках и был неуязвим до тех пор, пока не погиб безвозвратно, сраженный плебейским очарованием Фермины Дасы. Ему нравилось повторять, что эта любовь была плодом клинической ошибки. Ему самому не верилось, что такое могло случиться, тем более в ту пору жизни, когда все его силы и страсть сосредоточились на судьбе родного города, о котором он постоянно и не задумываясь говорил, что другого такого на свете нет. В Париже, поздней осенью прогуливаясь под руку со случайной подругой и не представляя себе более чистого счастья, чем это, когда в золоте вечера остро пахнет жареными каштанами, томно стонут аккордеоны и ненасытные влюбленные не могут оторваться друг от друга, целуясь на открытых террасах, он тем не менее, положа руку на сердце, сказал бы, что даже на это ни за что не променяет ни одной апрельской минуты на Карибах. Тогда он был еще слишком молод и не знал, что память сердца уничтожает дурные воспоминания и возвеличивает добрые и что именно благодаря этой уловке нам удается вынести груз прошлого. И лишь увидев с корабельной палубы белое нагромождение колониального квартала, аур, неподвижно застывших на крышах, и вывешенное на балконах белье бедняков, он понял, как крепко увяз в милосердных сетях ностальгии. Судно входило в бухту, разрезая плавучий покров из утопших животных и зверушек, и большинство пассажиров укрылись от зловония в каютах. В безупречном шерстяном костюме, жилете и плаще, с бородкой как у юного Пастера и волосами, разделенными ровной бледной ниточкой пробора, молодой врач спустился по сходням, достаточно владея собой, чтобы скрыть застрявший в горле комок, причиной которого была не грусть, а ужас. На почти безлюдной пристани, охраняемой босыми солдатами без формы, его ожидали сестры и мать с самыми близкими друзьями. Они показались ему бесцветными и ничего не обещавшими; несмотря на светский вид и тон, в каком они рассказывали о кризисе и о гражданской войне, как о чем-то давнем и далеком, верить словам мешала нечаянная дрожь в голосе и бегающий взгляд. Больше всех его огорчила мать, еще молодая женщина, прежде всегда элегантная и не чуждая светским интересам; теперь же она медленно увядала, и ее вдовье одеяние источало запах камфары. Должно быть, она почувствовала смятение сына и, защищаясь, поспешила спросить, отчего его кожа так прозрачна, словно восковая.
— Такова жизнь, мама, — ответил он. — В Париже человек зеленеет.
Немного спустя, задыхаясь от жары рядом с нею в закрытом экипаже, он чувствовал, что не в силах вынести суровой действительности, врывающейся в окошко. Море выглядело пепельным, старинные дворцы маркизов, казалось, вот-вот падут под натиском нищих, и невозможно было учуять жаркого аромата жасминов в трупном зловонии сточных канав. Все предстало гораздо меньшим, чем было, когда он уезжал, гораздо беднее и мрачнее, а по захламленным улицам шныряло столько голодных крыс, что лошади испуганно шарахались. На долгом пути от порта до дома, пролегавшем через квартал Вице-королей, ничто не показалось ему достойным его ностальгических страданий. Подавленный, он отвернулся от матери, чтобы она не заметила его немых слез.
Старинный дворец маркиза Касальдуэро, родовое гнездо семейства Урбино де ла Калье, не принадлежал к числу тех, что горделиво возносились среди всеобщего разрушения.
Доктор Хувеналь Урбино сразу понял это, и сердце его застонало от печали, едва он ступил в темную прихожую и увидел фонтанчик во дворе, где сновали игуаны, куст без цветов и обнаружил, что на широкой лестнице с медными перилами, которая вела в главные покои, недостает многих мраморных плит, а оставшиеся — побиты. Его отец, врач, гораздо более самоотверженный, нежели выдающийся, умер во время эпидемии азиатской холеры шесть лет назад, и вместе с ним умер дух этого дома. Две сестры, вопреки их естественной прелести и природной жизнерадостности, были обречены на монастырь.