Оп Олооп - Филлой Хуан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открыли первую бутылку шампанского. Выстрел пробки стал громкой точкой в конце абзаца.
Виновник торжества напряженно молчал. Легкая дрожь под кожей коверкала овал его матового лица, на котором светились теплые глаза, показывая, что описываемое им не забыто и продолжается.
Внезапно он встряхнул головой, насторожив гостей. Словно спугнул стаю вампиров, присосавшуюся к его памяти.
Но тут же взял себя в руки и снова стал молчаливо-напряженным.
Затем мышцы его лица расслабились. Он сам отпустил себе все грехи. Подняв лицо, он закрыл веки, словно насыщаясь светом.
И застыл в этом положении.
Сложно достичь равновесия среди разнородных характеров в разной степени напряжения. Рассказ Опа Олоопа смог привлечь всеобщее острое внимание, но по-разному затронул чувства каждого из гостей. Его горький тон и пафосные выкрики особо задели раскаленную докрасна раздражительность Эрика и хрустально прозрачный скептицизм Гастона. Самым разумным, с учетом сложной болезненности случая, было бы проявить уважение и ничего кроме уважения. Но далеко не все умеют сохранять уважение, тщательно оценивая обстоятельства.
И если осторожный сутенер смог сдержать себя, то бывший капитан-подводник тут же опрокинул сосуд своего раздражения, излив липкую и вонючую желчь.
— Я не хотел говорить. Но далекая родина не позволяет мне молчать. И я повинуюсь. Как я ни старался, не могу понять причин твоей неблагодарности. Финляндия подарила тебе жизнь, а ты возводишь на нее напраслину. Финляндия вытащила тебя из темноты, а ты поносишь ее почем зря. Зачем? После твоего побега было бы правильным забыть. Она забыла первой. А когда она снова позвала тебя, ты ответил мычанием. Это неправильно. Я понимаю, что ты искренне верил в большевистские идеалы. Мне на это плевать. Но я рад, что ты и твои соратнички провалились при попытке переворота в девятнадцатом году и не смогли русифицировать мой народ. Надо же было такое удумать! Зверства красных превосходят все, о чем только помнят финны. И ты знаешь об этом. Мои родственники из Юрьёля и твои богатенькие дядя с тетей из Рийхимяки служат тому примером. Так как же я могу позволить тебе говорить то, что ты говоришь? Нет! Ни за что! Я, не раздумывая, вступил в ряды фон дер Гольца. И я благодарен судьбе, что мне не довелось в то время встретиться с тобой лицом к лицу. Я был вне себя от ярости. Я принес свои силы и опыт в жертву нации, загнанной в угол наипаскуднейшим союзником.
— Секундочку, — потребовал Гастон Мариетти, не повышая голоса. — Говоря в таком тоне о союзных войсках, будьте любезны сделать исключение для Франции. Я не позволю вам!
— Да бросьте вы этот детский лепет! Вы еще будете… Если бы вы воевали на стороне Франции, были смелым, благочестивым и порядочным. Но вы повели себя как трус…
— …Пораженец и предатель. Но не смейте так говорить о Франции!
— Вот именно: пораженец из клики Альмерейды и Боло Паши, сбежавший в Барселону, предатель на зарплате испанского консорциума, снабжавшего информацией и топливом немецкие подлодки. Я лично получал ваши сообщения!
— Безусловно.
— Так что к чертям собачьим Францию! Когда человек любит свою родину, он не оскорбляет ее.
— Вы ошибаетесь. Я всегда любил ее, в своей особой манере. Дело в том, что моя любовь, будучи абсолютно чистой, имеет садистский оттенок. Она противостоит французскому шовинизму и нездоровой самооценке. Мои внешне неприглядные трусость, пораженчество и предательство имели перед собой благую цель: исцелить ее. Исцелить от гражданских недугов и этических травм. И сейчас я действую ровно тем же способом. С тем же жаром, с которым французская мораль брюзжит, что торговля людьми превращается в национальный вид бизнеса, я способствую ее развитию. Когда эпидемия только назревает, мер почти не принимается… Но благодаря дурной славе, над которой я работаю не покладая рук, возможно, когда-нибудь за нее возьмутся… И тогда смогут оценить наш труд, необходимую подготовительную работу, своего рода пятнышко висмута для рентгеновского исследования. Поэтому я никогда не позволю вам оскорблять Францию в моем присутствии. Моя мать может быть шлюхой. Это ее право или ее судьба. Но я не позволю оскорблять ее при мне. Вот и все.
Замешательство.
Воздух наполнился нерешительностью.
За исключением Опа Олоопа, пребывавшего в почти экстатическом состоянии, все гости внимательно смотрели друг на друга, словно пытаясь что-то понять. Следует ли принимать инцидент всерьез? Парадоксальная речь сутенера обезоружила Эрика. Гладкие щеки великана горели от стыда и злости. Он пытался высказаться и не мог. Наконец, переборов себя, он выдавил:
— Не понимаю. С каких это пор предатели любят свою родину? Когда это преступников волновал престиж общества? Да вы же пытаетесь погубить первую… И очернить второе… Ничего не понимаю. Не понимаю тебя, Оп Олооп, восставшего против традиций старой Суоми, против воспитавшего тебя дома. Неужели у тебя совсем нет чувств? Зачем ты хотел советизировать нас? Покончить со старой скандинавской расой, втоптать в грязь синий крест нашего флага, заткнуть Suomen Laulu, героическую меланхолию гимна Рунеберга? Не понимаю этих диких противоречий: быть романтичным и жестоким… воспитанным и темным… Почему, поучаствовав в красных бесчинствах, ты поносишь жертвы войны? Почему, бросив непогребенными своих соотечественников, льешь слезы над белыми могилами янки?
Оп Олооп — поднятое лицо и опущенные веки — по-прежнему насыщался светом… Сутенер от новых колкостей воздержался…
— Отвечайте! — яростно взревел капитан. — Ты, кого так заводят преступления противника и не волнуют совершенные своими… Ты, который видит в каждом кресте символ человека, взывающего к Богу, но не может увидеть в каждом человеке укутанный в тряпье крест… Ты, который знает, что «чтобы победить в войне, нужно ощутить радость убийства», и высмеивающий это при помощи своего красноречия… И вы…
— Меня в это не вмешивайте. Вам, кажется, вредно пить вино.
Неожиданное замечание сбило с капитана ораторский задор. Подмечено было точно, и он сдулся (правда всегда ранит больнее, чем ложь). Ворча, он смерил взглядом Мариетти, поправлявшего галстук. И добавил внушительную порцию ненависти к тайному ингредиенту своего вечно дурного настроения.
На этот раз общая растерянность продлилась куда меньше. Слаттер и Суреда в голос потребовали сменить тему. Но никто их не послушал. Напротив, Ивар Киттилаа, чьи зрачки блестели тускло-стальным светом, воспользовался возможностью высказаться:
— Война прекрасна. Это героическая кинематографическая симфония. Грохот и шорохи обретают в ней строгую иерархию. Гулкие выстрелы гаубиц и пронзительный свист пуль возникают из ниоткуда и обретают достоверность в акустической душе зрителя. Война величественна в своих проявлениях, неожиданностях и взрывных trouvailles.[41] Хорошему звукоинженеру несложно справиться со сценической фантасмагорией. Гром вместо молнии. Вскрик вместо раны! Стон умирающего солдата в окопном полумраке, засыпанном землей и телами, впечатляет больше, чем стостраничная боль Барбюса. Не говоря уже о еле различимом детском плаче среди развалин горящей деревни! Восстает даже дух, который остался бы равнодушным к твоему рассказу, Оп Олооп. Война в кино прекрасна. В искусстве весь мир плачет. В реальности весь мир страдает. Первое — katharsis духа, омытого и очищенного слезами. Поэтому наша работа значит больше, чем все речи идеалистов и конгрессменов, вместе взятые. Звук не требует осмысления, работы мозга, он резонирует прямо в сердце. И мы гордимся этим. Одного зрения недостаточно. Воображение редко связано со слухом. Ужас, отчаяние, все атрибуты мира Данте — ничто без трепета перед лицом неминуемой смерти, без сардонического смеха, бьющего подобно гейзеру, без потустороннего шелеста инстинктов и космических сил. Но для нас, звукорежиссеров, все это ерунда. Механика ужаса смешна. Я знаю, о чем говорю. Я был gagman при Гарольде Ллойде. Смешное всегда вызывало у меня чувство горечи! Будучи еще совсем зеленым, я участвовал в озвучке «Деревянных крестов» Ролана Доржелеса и «На западном фронте без перемен» Ремарка. Эти киноленты не уникальны, но они потрясли весь мир. И мир поклялся измениться. Уверяю вас, я могу сделать совершенную войну, убедительнее настоящей. У нас собрано больше двух сотен записей такого уровня патетики, что, когда мы найдем подходящую киностудию, мой фильм станет бесценным и решающим вкладом в сохранение мира во всем мире. Я думал о папе римском и о Сталине. Только эти два человека способны помочь мне в моем деле. Я уже много вложил в патенты и реестры. И практически все это из своего кармана. Чтобы собрать библиотеку звуков, я был на маневрах, в больницах, участвовал в настоящих боях в Шанхае и Парагвае, каталогизируя шумы, стоны, разрывы снарядов…