Оп Олооп - Филлой Хуан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы невыносимо пошлы, — выхаркнул Пеньяранда. — Я часто борозжу синеву и ни разу не встречал ни дисков, ни идеалов. С вами что-то происходит, но вы закрылись от всех броней. Сначала вы уходите в себя, теперь говорите пошлости. И хотя я сам не верю, что говорю такое, вы должны объясниться.
Комиссар воздушных путей сообщения говорил мало: будучи человеком категоричным, он сначала мысленно собирался, а затем выстреливал фразами, лишь чудом не разнося вдребезги слова.
Виновник торжества озадачился. Он следовал принципу never explain, never complain.[35] Задумчиво взял бокал вина. Погладил его взглядом и пальцами. Насладился ароматной неспешностью нескольких глотков. И сказал:
— Что ж, раз вы требуете, я объяснюсь. Но позволю себе напомнить вам, что нет ничего более раздражающего, чем страсть искать всему объяснение… Да, сеньоры, я был погружен в самого себя. Что в этом пошлого? Ничего. Если не принимать в расчет моего мимолетного невнимания к вам, моим гостям, это не тянет даже на оплошность. Я ненавижу зеркала за то, что они свидетельствуют мое существование. Но куда бежать от зеркал внутри тебя самого? Стоит обратить взгляд внутрь, как неподкупный нарциссизм приводит тебя в зал метафизических зеркал, прелюбопытнейших, кстати, зеркал, в которых отражается не твое настоящее, а образы тебя из прошлого и мечты и образы тебя из будущего. Настоящее незримо. Оно дает знать о себе лишь стойким неприятным запахом…
— Вот тебе раз! Ну завернул!
— …Подобным сернистому зловонию, по которому Меровинги узнавали о присутствии демонов. Я никого не хочу обидеть, Робин. Лишь обрисовываю свои личные ощущения, не более того. То, что мы делаем hie et пипс,[36] к примеру, являет собой не историческую реалию дружеского банкета, но материальное выражение устремлений прошлого, воплощенных в ближайшем будущем. Мы существуем только во времени. Мы — те, кто идет вперед. Идет демонстрировать свое прошлое, уже проявленные фотографии, и будущее — те фотографии, которые нам только предстоит проявить…
— Хорошо! Пусть всё, что мы делаем, — лишь демонстрация. До этого момента я с вами согласен. Но в отношении остального мнение у меня обратное: человек недвижим, застыл навсегда в одной позе, а мир вращается вокруг него. Он как клоун-велосипедист на ярмарке, который сидит на месте и изображает движение, пока на заднем фоне меняются декорации.
— Нет, Ивар. Я хорошо знаю, что в кино и в философии есть свои хитрости, уловки и другие штучки. Но не стоит заблуждаться. Такая точка зрения суть гедонизм, который наживается на иллюзиях, истинной плоти настоящего, эксплуатируя ее почище любого работорговца.
— Браво, Оп Олооп! Полностью с вами согласен: кинопродюсеры — худшие из всех сутенеров, которых когда-либо знало человечество.
— Точно.
— Что значит «точно»?
— Не будем спорить. «Мир — совершенен, жизнь — ужасна». Давайте опровергнем святотатственные слова Хартманна и станем умягчать нашу жизнь, избавляя ее от грубых мозолей. Не будем спорить. Я через многое прошел, много страдал. Видел достаточно людей, ищущих наслаждений… И наслаждение жизнью в плену у меньшинства. Достаточно был бунтарем.
— Вы — бунтарем?
— Да. Разве вам не ведомо, что спокойный и рассудительный бунт представляет собой самую действенную и благородную форму проявления героического содержания этого слова? Вы — человек горячий, Пеньяранда. И, будучи таковым, не знаете, что горячность — это словесная пороховая дымка, рассеивающаяся под первым же дождем из пуль. Я хотел бы посмотреть на вас, стоящим рядом со мной в порядках Красной гвардии в январе тысяча девятьсот девятнадцатого года. Накал политической борьбы превосходил накал сражений. Но наши сердца наполняла холодная смелость, смелость, сжимавшая наши челюсти и толкавшая нас на все более и более жаркую борьбу с угнетателями.
Я не раз раздумывал над эмпирической стороной истории, алгебраической волей судьбы. Мы — числа, а события — вычисления. Взятие Хельсинки и последующие успехи заставили нас поверить в аксиому нашей правоты. Но Совет рабочих и крестьян оказался идиотским миражом. Красный террор — болезненной ложью. И дело здесь в том, что отрицательные числа при переносе меняют знак на положительный. События, подобно тому как это происходит в арифметической пропорции, уравнивают крайности и средние значения, экстремизм и мезократию, гениальность и посредственность… И вот Германия, которая, согласно Брест-Литовскому договору, взяла под свое крыло Финляндию, пришла на помощь Белой гвардии. И большевистский успех утонул в реках крови, пущенной ордами фон дер Гольца и упорными палачами «Белого террора».
— Фон дер Гольца? Не того ли, что приезжал сюда на столетний юбилей независимости?
— Того самого. Право представлять страну всегда достается самым оголтелым генералам. Родина посылает их пощеголять лавровыми удавками и блестящими от слюны зубами. В мае революция была раздавлена. Я сбежал, и за спиной у меня, подобно рюкзаку, полному горечи и печали, болталось мое отрочество. Мне было двадцать пять лет… Мне было двадцать пять лет…
Он задумчиво повторил эти слова, словно эхом отразившиеся от скал, окруживших долину, стоящую у него перед глазами. И замолк.
Его руки, нервные руки, словно ладони матери, которая нежно гладит ребенка по лбу и по волосам, смягчая жар воспоминаний и успокаивая наэлектризованно-взбудораженный разум, пришли ему на помощь.
Официанты невозмутимо начали перемену блюд.
Бокалы окрасились пурпуром «Mercurey».
Повисла сосредоточенно-меланхоличная тишина.
Нужно было, чтобы кто-то срочно нарушил ее. Сиприано Слаттер отважно взял на себя эту задачу. Он был тронут. Его лицо, словно с антропометрической таблицы, вытянулось, и он произнес:
— Я разделяю с вами, Оп Олооп, горечь бесплодной жертвы. Она ужасна и мучительна. Ради чего бороться? Ставить на кон самое себя? За понюшку табака? В политике соперники воспринимают твое великодушие как позорную слабость, а соратники выдают твои позорные слабости за благодетель. Политика омерзительна.
— Вот именно, омерзительна! — поддакнул Пеньяранда. — Политики сидят нам поперек горла со своими выскоморальными принципами, набили оскомину призывами к аскетичности. А сами?.. Все они одинаковы! Сначала кричат во весь голос о своей исторической роли, заняв все теплые местечки, а потом все опять сводится к пустому трепу…
— Позвольте, но разве вы не государственные служащие? — вмешался студент.
— Да.
— Да.
— Тогда…
— Тогда что? Зарплата — не подачка. Мы никому ничего не должны!
— …А если даже и должны, легко можем об этом забыть. Я поздно понял, что честность — это тяжелое бремя. По своей природе я — человек-крылья, способный взмыть в самые выси государственного аппарата. Но честность заставила меня ограничиться моими потребностями. И вот я изъеден долгами. И превратился в бюджетную губку, человека-рот.
— Следовательно, вы не летаете? — иронично спросил сутенер.
— Вот именно, сеньор, не летаю, — абсолютно серьезно ответил комиссар путей воздушного сообщения.
Статистик с любопытством посмотрел на своих сотрапезников.
Эмоциональная тишина, последовавшая за этими словами, не опечалила, но, напротив, обрадовала его. Скептицизм стал для него наркотиком взрослой жизни. Перипетии судьбы научили Опа Олоопа не обходиться без него ни дня. Приятный дурман скепсиса наполнял сердце волшебством, превращая презрение в сочувствие и возмущение в терпимость.
Гастон Мариетти коварно подловил статистика в момент хорошего настроения:
— Как жаль, что мы прервали вас, Оп Олооп. Продолжите же свой рассказ.
— О тысяче возлюбленных. Но с одним условием. Позвольте мне, с высоты бельведера, которым я стал, поднять тост за того, кем я был.
— Конечно! Единогласно.
— Да, жизнь вывела меня на вершину смотровой башни. И с нее я вижу сосредоточенного печального юношу, покинувшего родные пенаты, защищая свои убеждения… Вижу дерзкого подростка, исходившего всю Финляндию, от Ладоги до Северного Ледовитого океана, и разделившего с ближними тяготы мира гололеда, сосулек и снега… Вижу мечтательного молодого марксиста, опьяненного поэзией шелковых озер, березовых и сосновых лесов, который будет биться за мир Любви, Истины и Справедливости… И я ничего не могу с собой поделать: его горячность, порывистость и чистота трогают мое сердце! Я поднимаю эти слезы за Опа Олоопа, которым я был, и это вино за Опа Олоопа, которого больше не будет…