Русские не придут (сборник) - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говоря это, она все так же смотрела в пустую чашку, где на дне осталось немного темно-красного чаю. Казалось, что она рассказывает не о своей, а о чужой жизни, которая совсем до нее не касается.
Но тут я еще спросил о дочери, которой как раз неделю назад исполнилось четыре года, и увидел, как лицо ее на мгновение болезненно исказилось, будто укололо ее что-то. Минуту она молчала, потом произнесла еще тише обычного – она всегда говорит очень тихо, так что я часто переспрашиваю: «Что ж дочь… Благополучно. Как раз на Рождество заболела, думали, что скарлатина, но обошлось. Сейчас с нянькой гуляет в сквере на Пятницкой…» В словах этих не было ничего особенного, так что я не понял, отчего ее задел мой вопрос. Возможно, оттого, что ее муж, как мне было известно, очень любит этого единственного и позднего ребенка, и потому ей неприятно говорить о дочери со мною. Первым у них, через год супружества, был сын, который трех месяцев умер от дифтерита.
Попрощались, сидя за столиком, она лишь протянула мне руку для поцелуя. На запястье проступала синяя жилка, и когда я приложил губы, то почувствовал, как она бьется. Еле не заплакал…
Боже, почему все несчастны рядом со мною? Почему все вообще несчастны вокруг? Почему в пропасть падает бедная наша Россия, почему тянет она за собою – в этом я не сомневаюсь – весь мир?
Да ведь знаю почему. Даром только богохульствую.
Потому что таких, как я, с усталыми душами, живущих не по заповедям и не в неведении заповедей, а в пренебрежении ими, в прощении, данном себе за все грехи сразу и наперед, – таких стало много и становится все больше. И это мы все губим.
20 марта
Сколько ни зарекайся, а отгородиться от новостей, будь они неладны, не удается. Еще хуже водки появилась привычка…
Одно время, в самые первые дни, показалось, что настоящего бунта не будет. Власть перешла к новому правительству быстро и почти без сопротивления со стороны старого. Но тут же, как водится у нас в России при любом изменении, всплыли наверх дикость и злоба. Для чего арестовали отрекшегося от трона Николая Александровича с семьей? Он же сам уступил власть. А в газетах, даже в «Новом времени», тут же принялись недавнего Государя поносить в совершенно лакейском, хамском тоне… И не так уж мирно все произошло, в одном только Петрограде около двух тысяч положили, а сколько по всей стране – и вообразить трудно. Будто мало народу на фронтах убивают… А власти по сей день настоящей нет. Все делят, портфели друг у друга из рук тащат, тем временем остатки хотя бы какого-то порядка и устройства жизни рушатся. Скоро в магазинах и последних припасов не будет, вот тогда питерская и московская улица себя покажет по-настоящему… Германцы тем временем добивают нас везде, где только можно, на одном Стоходе наших убито не то 20, не то 30 тысяч. Вот и «быстрый и победоносный конец войны», который, как обещали и социалисты, и кадеты, и все прочие, наступит, едва освободится Россия от бездарного самодержца и самодержавия… А откуда бы взяться этому славному концу, если одних генералов с позором изгнали, других и вовсе по каталажкам рассадили, если офицеров солдаты бьют «как они, черти, нас били», если мы на войну все деньги без толку просадили и сейчас уж точно последние просаживаем?!
Нет, невозможно об этом думать и писать. Хочется проклинать, а кого? Некого. А потому думать надо лишь о спасении близких и больше ни о чем.
Но сколько ни думай, ничего не придумаешь.
Никогда прежде так не поступал, а тут сказался М-ину крайне утомленным и на границе нервной болезни – в сущности, сказал правду – и попросил, невзирая на то, что в банке работы чрезвычайно много, хотя бы три дня отпуска от занятий. Которые мне тут же и были даны, даже неделя.
Так что завтра в Москву не еду, а остаюсь дома. Надену высокие сапоги с мехом внутри, которые когда-то купил именно для прогулок по дачным окрестностям, и буду бродить по уже талому и в лесу снегу, рискуя провалиться в какую-нибудь грязную яму.
21 марта. 8 часов вечера
Никак не могу опомниться от бывшего сегодня приключения. Славно начались мои вакации…
Хотя на солнце уже совсем тепло, оделся я с утра по-зимнему, в сапоги и крытый толстым сукном старый полушубок. В таком виде отправился бродяжничать и, как всякий русский бродяга, прежде всего начал с ярмарки у железнодорожной станции.
Положительно не могу понять почему, но у нас в Малаховке не то что революции, но и войны по-прежнему не чувствуется. Разве только в том новое, что исключительно одни бабы торгуют, поскольку мужики призваны. Но продается решительно все что угодно, а в съестной лавке даже и паюсная, на вид свежая икра неведомо откуда взялась, ее здесь и в мирное время не бывало. Хлеба без всяких ограничений можно в булочной купить, и черного, и белого, тот и другой свежий, теплый, тут же и всякие булки. Цены, конечно, не довоенные, но и не нынешние московские, а вполне милосердные. В рядах на лавках разложен разнообразный товар – так как пост, то главная торговля идет соленьями, квашеной капустой и прочим тому подобным, а мяса вовсе нет. И стоя за этими лавками, бабы вежливо кланяются каждому подходящему – здравствуйте, барин. «Барин»! В Москве уже и «господина» не услышишь, все «гражданин», а то и «товарищ», будто мы с каким-нибудь проходимцем, как Герцен с Огаревым, клялись в дружбе, держась за руки…
Плохо я устроен: увижу или услышу что-нибудь отрадное, а вместо того чтобы порадоваться, непременно тут же вспомню о безобразном.
Покупать ничего не стал, только один маленький ржаной хлеб за 8 к., такой свежий, что, едва выйдя из рядов, отломил от него кусок и на ходу ел, как мальчишка. Сделалось жарко, распахнул полушубок, пересек рельсы и быстрым, почти бодрым шагом пошел к церкви. При входе недоеденный хлеб сунул в карман.
В храме было малолюдно, служба отошла. Пересекая почти пустое пространство от клироса в левый придел, прошел высокий, с тонкой, сквозящей седой шевелюрой и длинной прямой бородой батюшка. Я поклонился, он благословил на ходу. Мы не знакомы, я прихожанин неусердный и даже не очень стыжусь этого – за всю жизнь стыдно, что ж особо за непосещение храма стыдиться… Поздно.
Взявши рублевых свечей, поставил их к образам и алтарю, помолился коротко и вышел. Поздно, поздно… А если Господь так милостив, что к нему обратиться и в последний миг земной жизни не будет поздно, то и ладно. Сейчас же, в моих страстях и, главное, унынии и даже отчаянии, молитва моя только слух Его может оскорбить.
Из церкви пошел, что называется, куда глаза глядят. Снова пересек железную дорогу, углубился в рощу, по которой извивалась уже почти сухая, усыпанная истлевшими листьями, узкая тропинка среди черного и осевшего снега. Эта тропинка через час примерно ходу вывела меня к оврагу, в который роща сходила. По дну оврага, в узкой щели во льду, тек ручей. Что-то меня подтолкнуло, как когда-то, в молодости, нередко подталкивало на очевидно нелепые и рискованные поступки: я, оскальзываясь твердыми, новыми подошвами сапог, хватая руками ветки, а иногда даже пригибаясь и придерживаясь руками за смерзшийся ледяной снег, спустился в овраг, перескочил в самом узком месте полуоттаявший ручей – и только здесь понял, что выбраться ни на этот склон, ни назад, на тот, с которого спустился, я никак не сумею. Предприятие такое было бы не по силам и молодому, со спортсменскими привычками крепкому мужчине, а не только мне.
После минутного размышления я решил идти вдоль ручья в ту сторону, где, как казалось мне, была станция – авось, где-нибудь либо овраг кончится, либо обнаружится какой-нибудь след цивилизации в виде моста с лестницей. Я пошел и очень скоро понял, что и здесь идти не совсем просто. Никакой дорожки не было, я шел криво, ставя правую ногу на откос, а левой едва не соскальзывая на слабый лед или прямо в мелкую воду ручья. Так я двигался еще с полчаса и уже начал отчаиваться, как будто я заблудился не в подмосковном дачном месте, а в якутской лесной пустыне…
Но тут мне воздалось за слабую молитву: овраг резко повернул, а за поворотом я увидел, что склоны его понижаются и в полуверсте или меньше становятся уже вровень с дном, так что там я уж смогу подняться на поверхность земли. Я ускорил, как мог, шаг и быстро достиг ровного места.
Там, как бывает в жизни вообще, ждала мое упорство дополнительная награда: широкая, хотя давно не езженная дорога, в конце которой видна была, как я подумал, изба лесника. И над трубой ее поднимался дым! Так что можно было рассчитывать на отдых – греться мне нужды не было, я и так от своего путешествия взмок, как загнанная лошадь, – и даже, вероятно, на стакан чаю.
Замечу, что я, в последнее время стараясь меньше употреблять спиртного и ввиду поста, не взял с собою карманную английскую фляжку, которую прежде в свои редкие дачные прогулки непременно брал, заполнив предварительно чем полагается. Так что из припасов у меня имелся только хлебный огрызок в кармане, а я уж проголодался и очень не прочь был чем-нибудь у лесника закусить, что может у него найтись.