Лев Толстой. «Пророк без чести»: хроника катастрофы - Протоиерей Георгий Ореханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако уже через два года в его дневнике появляется первая ласточка грядущего «обновления».
«Машинально вспомнил молитву. Молиться кому? Что такое Бог, представляемый себе так ясно, что можно просить Его, сообщаться с Ним? Ежели я и представляю себе такого, то Он теряет для меня всякое величие. Бог, которого можно просить и которому можно служить, есть выражение слабости ума <…>Да Он и не существо. Он закон и сила. Пусть останется эта страничка памятником моего убеждения в силе ума».
(48, 23).
Какая симптоматичная запись! Всю жизнь мысль великого писателя будет бессильно трепыхаться в границах между «законом» и «силой ума», а Личный Бог, «Бог Авраама, Исаака и Иакова», Бог Нового Завета, Бог, Которому можно «молиться», Которого можно «просить», с Которым можно «сообщаться», станет для него великим соблазном.
А теперь сравним приведенную цитату еще с одним отрывком, гораздо более поздним.
«Что я здесь, брошенный среди мира этого? К кому обращусь? У кого буду искать ответа? У людей? Они не знают. Они смеются, не хотят знать, говорят: “Это пустяки. Не думай об этом. Вот мир и его сласти. Живи!” Но они не обманут меня. Я знаю, что они не верят в то, что говорят. Они так же, как и я, мучаются и страдают страхом перед смертью, перед самими собой и перед Тобой, Господи, которого они не хотят называть. И я не называл Тебя долго, и я делал долго то же, что они. Я знаю этот обман, и как он гнетет сердце, и как страшен огонь отчаяния, таящийся в сердце не называющего Тебя. Сколько ни заливай его, он сожжет внутренность их, как сжигал меня. Но, Господи, я назвал Тебя, и страдания мои кончились. Отчаяние мое прошло. Я проклинаю свои слабости, я ищу Твоего пути, но я не отчаиваюсь, я чувствую близость Твою, чувствую помощь, когда я иду по путям Твоим, и прощение, когда отступаю от них. Путь Твой ясен и прост. Иго Твое благо и бремя Твое легко, но я долго блуждал вне путей Твоих, долго в мерзости юности моей я, гордясь, скинул всякое бремя, выпрягся из всякого ига и отлучил себя от хождения по путям Твоим. И мне тяжело и Твое иго, и Твое бремя, хотя я и знаю, что оно благо и легко. Господи, прости заблуждения юности моей и помоги мне так же радостно нести, как радостно я принимаю иго Твое».
(48, 351). Набросок, сделанный 24 марта 1879 г. на случайно подвернувшемся листе бумаги.Разница большая. Во-первых, потому, что во втором отрывке, написанном через 19 лет после первого, Толстой обращается к Богу на «ты», вопреки тому, что писал до этого, в 35 лет. Во-вторых, очень важно то, на что обращает внимание В. В. Бибихин: в последнем отрывке присутствует существенная правка, Толстой заменяет в трех местах «признание» и «призывание» на «называние». То есть Толстой пытался назвать Бога по имени: «уже не он, а ты, не закон, а лицо, или лучше сказать самый взгляд». Но при этом в словаре Толстого «назвать Бога» это вовсе не значит признать Его существом, личностью: называние Бога есть признание Его присутствия в мире, но не такого присутствия, которое признает христианское богословие и которое делает возможным обращение к Нему с просьбой о помощи, как к Личности[88].
Во избежание недоразумений хочу обратить внимание на то обстоятельство, что с некоторых пор русские школьники научились уже чуть ли не в пятом классе объяснять всем желающим, «чего не понимал Л. Толстой и в чем он ошибался». Правда, часто не прочитав у Толстого ни одной строчки. Чтобы не поддаться этому искушению, нужно почаще напоминать себе простую истину: Л. Толстой был не глупее любого из читателей этой книги. Он был гораздо культурнее и образованнее многих читателей. Наконец, и с православной традицией он был знаком достаточно основательно, особенно на теоретическом уровне.
Очень точно тот же В. В. Бибихин замечает одну особенность творчества Л. Толстого: «не любящим его он дарит чувство превосходства над собой, насмешку над его ошибками. Этим подарком Толстой умеет подбодрить каждого»[89].
Главная проблема Толстого заключалась вовсе не в том, что он чего-то «не понимал». И это нужно обязательно учитывать. Ведь если человек чего-то не понимает, в конце концов найдется кто-то, кто ему это объяснит. И Л. Толстому объясняли многие. Он прекрасно понимал, что ему хотели объяснить. Но не хотел, просто не мог этому верить. Л. Толстой не мог верить в личного Бога, хотя, как мы только что видели, пытался эту веру найти.
Кроме того, конечно, писатель отдал дань и бытовому антиклерикализму. Впрочем, лучше даже употреблять в данном случае не это ученое слово, а говорить о плохо скрываемом, непреодолимом и скептическом отвращениик «попам». Конечно, на этом отношении лежит яркая сословная печать дворянского равнодушия и дворянского презрения к духовному сословию.
«Мы, люди так называемые образованные (я помню свои тридцать лет жизни вне веры), даже не презираем, а просто не обращаем никакого внимания, даже любопытства не имеем знать, что они там делают и пишут и говорят <…> Надо думать, что скоро они будут поучать и пасти только друг друга».
(23, 297).Историю своей религиозности Л. Н. Толстой представил в письме гр. А. А. Толстой от 3 мая 1859 г. Он сообщает в нем, что до четырнадцати лет верил «горячо, сентиментально и необдуманно», а в четырнадцать счел необходимым «разрушить» религию, которой «не было места» в его мировоззрении. Так продолжалось десять лет, до Кавказа: все, что понял и пережил там писатель, навсегда останется его убеждением[90]. Что же нашел тогда, на Кавказе, Л. Н. Толстой? Он сам отвечает на этот вопрос: «…есть бессмертие <…> есть любовь <…> жить надо для другого, для того, чтобы быть счастливым вечно»[91].
Эти открытия обратили Толстого к Церкви и Евангелию, в котором он не нашел того, чего искал и что составляет суть христианского учения: не нашел Христа – Искупителя, таинств, учения о спасающем Боге – творце Вселенной. При этом, по собственному признанию, писатель «искал всеми, всеми, всеми силами души, и плакал, и мучился, и ничего не желал кроме истины», потому что не сомневался, что без веры и религии человек «не может быть ни хорош, ни счастлив», но этой веры сам он не имеет[92].
Однако вначале 1860-х гг. эти выводы все-таки еще ясно не сложились в его сознании, они не были отрефлексированы. В письмах 1861–1862 гг. нет никакой озлобленности по отношению к Церкви, Л. Н. Толстой даже упоминает, что вместе со священником, преподававшим в яснополянской школе, составляет план занятий по Закону Божьему, включая рассказы о церковных праздниках, таинствах и литургии. Кроме того, он с большим одобрением рассказывает о студентах, которые вели преподавательскую работу с детьми, и подчеркивает, что все они сначала приезжали «с рукописью Герцена в чемодане и революционными мыслями в голове», но через неделю сжигали рукописи, выбрасывали из головы революционные мысли и учили детей священной истории, молитвам и раздавали детям Евангелие[93]. Толстой не верит ни во что из того, чему учит Православная Церковь, и в то же время ненавидит и презирает неверие и не представляет себе ни жизни, ни особенно смерти без веры (апрель 1876 г.)[94].
Уже в романе «Анна Каренина», но еще сильнее в «Исповеди» Толстой выразил охватившие его в 70-х годах смятение и страх перед неизбежностью смерти, перед «нирваной», трагичностью бессмысленной жизни, неумолимо обреченной на уничтожение (еще раз вспомним «арзамасский ужас»!). Именно в связи со страхом смерти Толстой очень точно сформулировал в «Исповеди» основную цель своих религиозных исканий: «Нужно и дорого, – писал он здесь, – разрешение противоречия конечного с бесконечным и ответ на вопрос жизни такой, при котором возможна жизнь» (23, 47).
В конце 1870-х годов Л. Н. Толстой предпринял попытку стать членом Церкви. В определенный момент жизни он начал говеть, т. е. регулярно посещал богослужения, не пропуская ни одного воскресного дня, строго постился, приучая к этому своих детей[95]. Он даже укоряет свою благочестивую тетку, А. А. Толстую, за несоблюдение поста, заметив, что «когда принадлежишь к церкви, наименьшее, что можно сделать, это следовать ее уставам»[96]. И жена писателя, С. А. Толстая, подчеркивает в своем дневнике, что характер Толстого все больше и больше меняется, он делается терпеливее – «эта вечная, с молодости еще начавшаяся борьба, имеющая целью нравственное усовершенствование, увенчивается полным успехом»[97]. Сам Л. Н. Толстой в дневниках этого периода отмечает, что главная причина духовного разлада – разума и совести – ликвидирована, разум перестал противиться его вере.
В этот период в своем понимании сущности христианства Л. Н. Толстой был очень близок тому глубокому взгляду на Предание, которое характерно для богословского ренессанса XX в. Говоря о наиболее насущных вопросах сердца, Л. Н. Толстой указывает, что самый убедительный ответ на эти вопросы дает не человеческий разум и человеческое слово, а нечто большее, вся совокупность жизни, то, что Толстой называет «действиями». Все человеческие верования основаны не на словах, а на предании (в единственном числе!). Это предание служит «единственным ответом на вопросы сердца», причем важно, что критерием для оценки истинности этого предания не может служить понятие «смысл», которое применимо не к преданию, а к многочисленным отдельным преданиям[98].