Захар Беркут - Иван Франко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он с презрением отвернулся от боярина и пошел к своим монголам, могучим голосом приказывая им немедленно со всех концов поджечь село и очистить равнину от всего, что могло бы служить противнику прикрытием для ночного нападения. Радостно закричали монголы — они Давно дожидались этого приказа. Сразу со всех концов запылала Тухля, прорывая огненными языками густой мрак, опустившийся над нею. Дым клубами повалил понизу и заволок долину. Соломенные крыши трещали, слизываемые кровавым пламенем. Из-под стрех огонь взвивался вверх и словно то приседал, то подскакивал, стараясь достать до неба. Иногда от порыва ветра пламя снова стлалось по земле, золотилось искрами, мерцало, волновалось, как огненное озеро. Грохот рушащихся балок и стен глухо перекатывался по долине; стога хлеба и сена походили на кучи раскаленного угля, а изнутри их. там и сям пробивались бледные огненные пряди; деревья горели, как свечи, высоко в воздух взметая огнистую, горящую листву, словно рои золотых мотыльков. Вся тухольская долина походила теперь на огненный ад; с диким визгом носились, бегали среди пожара монголы, швыряя в пламя все, что только попадалось-им под руки. С жалобным стоном рухнула наземь, подрубленная монгольскими топорами, древняя липа, свидетельница вечевых сходок. Воздух в тухольской котловине разогрелся и впрямь, как в котле, и вскоре рванулся с гор страшный ветер, он кружил искры, рвал горящую солому и головни, метал их, как огненные стрелы. Ручей тухольокий впервые в жизни видел подобный блеск; впервые согрелся на своем холодном каменном ложе. Пожалуй, часа два длился пожар, на который с высокого обрыва молча, с выражением бессильной тооки, смотрели тухольцы. Затем монголы начали гасить догорающие остатки, бросая их в поток, и принялись окапывать свой табор широким рвом. Посреди табора в одну минуту были разбиты шатры для начальников, — остальное войско должно было ночевать под открытым небом, на разогретой пожаром земле.
И снова стемнело в тухольской котловине. Монголы охотно разложили бы костры в таборе, но это было невозможно: лишь теперь они поняли, что пожаром опустошили всю равнину, и все, что только могло гореть, сгорело или же было унесено потоком. Пришлось спать войску и стоять страже в потемках, — даже ров не был выкопан так глубоко, как следовало бы, потому что уже совсем стемнело. Гневный, недовольный, как черная туча ходил Бурунда по табору, проверяя рвы и дозоры, выставленные возле них, переговариваясь с начальниками и отдавая приказания о том, как уберечься от ночного нападения. Уже близка была полночь, когда в таборе немного утихло; лишь крики часовых и рев водопада нарушали тишину.
Только в одном месте монгольского табора блестел огонек: это горел-мерцал смоляной светильник в шатре Тугара Волка. Бледный огонек мигал, и шипел, и дымил, пожирая растопленную смолу и бросая неверный, мрачный свет на внутренность боярского шатра. Пусто и неприветливо было в шатре, так же как и на душе у Тугара Волка. Он ходил по шатру, погруженный в тяжелые думы. Высокомерные слова Бурунды жгли его гордую душу. Они были словно удар по лицу — и сразу все стало ясно боярину, и сразу увидел он, на какой скользкий путь ступил.
— Пета обещал мне милость Чингис-хана, — бормотал он, — а этот поганец обращается со Мной, как с собакой. Неужели же я слуга их, самый ничтожный из слуг этого невольника? Пета обещал мне все горы во владение, великое карпатское княжество, а Бурунда грозит мне нивесть чем. И он, пожалуй, сдержит слово, проклятый! Что же, подчиниться ему? А как же! Я в его руках! Я невольник, как сказал этот смерд Максим! Да, вот кстати припомнил я Максима; где он? Нельзя ли с ним сделать то, чего хочет Бурунда? Нельзя ли, например, его самого променять на свободный выход из этой западни? Это удачная мысль!
И он кликнул двух монголов, лежавших неподалеку от его шатра, и приказал им найти и привести к нему пленника. Неохотно, ворча что-то, ушли монголы, — казалось, самый воздух тухольской долины не благоприятствовал суровой монгольской дисциплине…
Но где же был Максим? Как жилось ему в неволе?
Максим сидел посреди тухольской улицы, закованный в тяжелые цепи, как раз напротив отцовской хаты, оборотясь лицом к тому двору, где он играл мальчонкой и ходил еще вчера свободный, занятый повседневной работой и где сейчас сновали кучками мерзкие монголы. Его привезли сюда на коне, а когда пришел приказ остановиться тут и сжечь село, его сбросили с коня на землю. Никто не обращал на него внимания, не стерег его, но о бегстве не могло быть и речи, так как кругом то и дело сновали группы монголов, ища добычи. Максим не знал, что делается вокруг него, и сидел неподвижно на дороге, словно каменный придорожный знак. В голове его было пусто, мысли разбегались, даже впечатления не хотели связываться в единый цельный образ, а только мелькали перед его глазами, как вспугнутые черные птицы. Он одно только ощущал отчетливо — что цепи давят его, как железные холодные змеи, и что они высасывают всю силу из его тела, все мысли из его мозга.
Вдруг все зарделось вокруг, дым клубами повалил по дороге и окутал Максима, разъедая ему глаза, спирая дыхание. Это горела Тухля. Максим сидел посреди пожарища, но не шевельнулся. Ветер нес на него дым, осыпал его искрами, обдавал жарким воздухом, — Максим, казалось, не чувствовал всего этого. Он рад был бы погибнуть заодно с родным селом, взлететь в воздух такой же золотой искрой и погаснуть там, в ясной, холодной лазури, вблизи от золотых звезд. Но цепи, цепи! Как они теперь страшно давили его!.. Вот и отцовская хата занялась, пламя рванулось под крышу, обвилось огненным змеем вокруг окна, заглянуло сквозь двери в хату и выгнало оттуда огромный клуб дыма, чтобы самому поселиться в беркутовом жилище. Точно помертвелый, смотрел Максим на пожар: ему казалось, что в груди у него что-то обрывается, что-то пылает и ноет; а когда загудел огонь, провалилась крыша, расселись углы его родимой хаты и взметнулось из раскаленной огненной массы в небо целое море искр, — Максим вскрикнул горько, вскочил на ноги, чтобы бежать куда-то, спасать что-то, но, сделав всего один шаг, без сил, как подкошенный, упал на землю и потерял сознание.
Уже погас пожар, потянуло горячим едким дымом в долине, уже стихли воинственные крики монголов, дравшихся под предводительством Бурунды и Тугара Волка с тухольцами возле прохода, уже прояснилось и засияло звездами ночное небо над Тухольщиной и спокойно стало в монгольском лагере, а Максим все еще лежал, как мертвый, посреди дороги, перед обгорелыми остатками его родного дома. Звезды с жалостью смотрели на его бледное, кровавыми потеками покрытое, лицо; грудь его едва-едва вздымалась — единственный знак, что лежал живой человек, а не труп. В таком положении нашли его монголы и сперва страшно переполошились, думая, что он уже мертв, задохся во время пожара. Но когда брызнули на него водой, обмыли ему лицо и дали напиться, он моргнул глазами и осмотрелся вокруг.
— Жив! Жив! — завопили радостно монголы, подхватили его, теряющего сознание, ослабевшего, под руки и потащили к шатру боярина.
Даже испугался Тугар Волк, увидев ненавистного ему юношу в таком страшном и плачевном состоянии. Только что вымытое лицо было бледно-бледно, почти зеленое, губы потрескались от жара и жажды, глаза были красны от дыма и тусклы, словно остекленели от утомления и душевной муки, ноги его дрожали, как у столетнего старика, и, постояв с минуту, он не мог больше держаться на ногах и сел на землю. Монголы удалились; боярин долго, в немой задумчивости, смотрел на Максима. За что он ненавидел этого человека? За что накликал на его молодую голову такую страшную беду? Почему он не велел сразу убить его, а выдал его на медленную и все же неминуемую смерть — ведь ясное дело, что монголы не выпустят его из своих рук живым и, как только им наскучит таскать его с собой, зарежут, как скотину, и бросят посреди дороги. И за что он так возненавидел этого бедного парня? Не за то ли, что тот спас жизнь его дочери? Или, может быть, за то, что она полюбила его? Или за его истинно рыцарскую отвагу и искренность? Или, может быть, за то, что тот хотел сравняться с ним? Ну, вот теперь сравнялись; оба они невольники — и оба несчастны. Тугар Волк чувствовал, что гнев его против Максима как-то угасает, как пожар, которому не хватило пищи. Он и прежде, как только Максим был взят в плен, пытался задобрить его, не из сочувствия, а из хитрости, но Максим не хотел даже слова сказать в ответ. Правда, боярин давал ему такие советы, которым Максим не мог последовать. Тугар Волк советовал ему поступить на службу к монголам, провести их через горы, и обещал за это большую награду, и грозил, что в противном случае монголы убьют его. «Пускай убивают!» — это были единственные слова, которые слышал боярин из уст Максима; но удивительно, что и тогда уже эти гордые слова, свидетельствовавшие о твердости характера Максима и об его великой любви к свободе, не только не разгневали боярина, а очень понравились ему. Теперь же он чувствовал ясно: что-то как. лед тает в его сердце. Теперь на пепелищах вольной Тухли он начинал понимать, что тухольцы поступали вполне разумно и справедливо, а сердце его, хотя и ослепленное жаждой власти, все же не было еще настолько глухо к голосу совести, чтобы не признать этого. Обо всем этом передумал боярин сегодня и уже совсем другими глазами и с другим чувством смотрел на сидящего в шатре полумертвого, изможденного Максима. Он подошел к нему, взял его за руку и хотел поднять и усадить на скамью.