Юнармия - Григорий Мирошниченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все знаем, – поддакнул бородатый.
Я смотрел на Ваську в упор – хотел, чтобы он по моему взгляду догадался, что атаман его на крючок ловит.
Но Васька ничего не понял. Васька стоял бледный, испуганный.
Вдруг атаман вытаращил глаза, вытянул шею и сказал сиплым шепотом:
– Дружок-то твой со всеми потрохами тебя выдал… Мы с ним с глазу на глаз побеседовали…
Тут я не утерпел – дух у меня от злости перехватило.
– Брешете вы все! – закричал я атаману. – Не беседовали мы с глазу на глаз, а только чихали… Что вы тут удочки закидываете?
– Чихали, говоришь? – сказал он, поднимаясь медленно на локтях. – Ну, так ты у меня еще нанюхаешься. Посадить обоих!
Бородатый схватил меня и Ваську за шиворот, стукнул лбами и выволок за двери.
Глава XXII
ТЮГУЛЁВКА
В станичной тюрьме, длинном дощатом сарае, на голых нарах и на земле валялись, как мешки, арестанты. Тюрьма мала. Людей много.
В правом углу сидел, съежившись, старик. Часами смотрел он в одну точку, не шевелясь. Мы с Васькой узнали его. Это был Лазарь Федорович Полежаев, по-уличному Полежай. С осени мы его не видели.
Переменился он за это время, постарел.
Сидит – слова не скажет, а раньше на всех митингах первый оратор был.
В рыженькой поддевке, курносенький, поднимется, бывало, на помост посреди площади, сгребет с головы заячью шапку и поклонится старикам. А потом как пойдет рубить – и против атамана говорил, и почему иногородние на казаков работают, а сами надела не имеют; и где правду искать, – от всего сердца говорил.
Грамотный был старик, умный. С учителем, с попом, бывало, срежется насчет обманов всяких – так разделает их, что им и крыть нечем.
И откуда он всего этого набрался – неизвестно. Весь век он в железнодорожной будке да на путях проторчал – путевым сторожем был.
А теперь он камнем сидел в углу. Только когда на пороге тюрьмы появлялся дежурный, старик поднимал голову и прислушивался.
Дежурный вызывал арестантов по фамилии. Одних – к атаману на допрос, других – перед атамановы окна на виселицу.
В первый же день моего ареста дежурный вызвал Кравцова и Олейникова.
– Кравцов, выходи! Олейников, выходи!
Из разных концов барака выползли двое, один в полушубке и засаленной кубанке, другой в серой шинели и в картузе. Они потоптались перед дверью, будто раздумывая, идти им или не идти, потом оглянулись на тюрьму и быстро перешагнули через порог.
– Этих повешают, – сказал Полежаев, поднимая голову.
– А за что? – спросил Васька.
– Один красноармеец пленный, – сказал он, – а другой станичник, казак, из бедняков, у красных служил.
– Чего ж они своих казаков вешают? – удивился Васька.
– Казак-то он казак, да не свой, – угрюмо ответил старик.
Больше в этот день ничего не сказал.
Мы с Васькой первые ночи спать не могли. Было душно. Над дверью мигала коптилка – фитилек в банке. Вся тюрьма шевелилась, кряхтела и чесалась.
Мы тоже чесались и ворочались с боку на бок.
Потом привыкли и стали засыпать, как только стемнеет. А днем мы с Васькой вертелись, как белки в колесе. К каждому суемся, с каждым заговариваем. Людям в тюрьме делать нечего, всякий был рад поговорить.
Аким Власов, бывший конюх и кучер станичного совета, рассказывал нам с Васькой про Тюрина, председателя станичного совета.
Аким возил летом Тюрина на тачанке, зимой – на санях с подрезами. Разъезжали они по станицам, брали у богатых хозяев контрибуцию – по сотне мешков чистосортной кубанки, по паре коней – и выдавали расписочки без штампа и печати, с одной только подписью «Тюрин».
Хозяева вертели расписочки в руках, вздыхали, а потом отворачивали полы черкесок, выуживали из глубоких карманов штанов самодельный кошель-гаманок, обмотанный ремешком, и совали в него тюринскую квитанцию.
А кони и пшеница доставались станичной бедноте – кому бесплатно, а кому за малую цену.
– Ну и председатель был, – говорил Аким морща лоб. – Башковитый! Другого такого не будет. Скажет мне, бывало: «А ну-ка, Аким, слетай на Низки, притащи ко мне Спиридона Хаустова, я с него душу выну… Контрреволюция! Хлеб запрятал!» Ну, я и махну на своих вороных. Только въеду во двор к Спиридону, а он уже на крыльце стоит, трясется и кланяется. Акима Власова все станицы знали – не хуже самого Тюрина.
Аким вставал с заплеванного земляного пола, на котором мы лежали вповалку смахивал с рукава налипшую солому, одергивал рваный и почерневший полушубок.
– Да, – говорил Аким задумчиво. – Покланялись нам Хаустовы. Да мы-то чересчур добрые с ними были. Надо было каждому вместо расписочки пулю в лоб, а мы их, сволочей, в живых оставляли. Вот теперь они над нами издеваются.
Любил Аким рассказывать. Как разойдется, так не остановишь.
Другой наш сосед, Климов, был такой же неразговорчивый, как Полежай. Зато он ловко мастерил нам лошадей, коробочки, санки, мельницы.
Возьмет пучок соломы и начнет вязать: вот тебе туловище коня, а вот голова. Теперь надо ушки воткнуть, а потом голову к туловищу привязать.
Хорошие выходили у него лошадки, даже на всех четырех ногах стояли, – только некрасивые, рябенькие, потому что из соломы.
Был Климов кузнец – у железнодорожного моста в кузнице работал. Когда товарищи отступали, он красноармейских коней ковал, за это его сюда и взяли.
Баловали в тюрьме нас с Васькой, как будто мы всем сыновьями приходились. Хлеба нам давали, сала давали, а иной раз и курятины кусочек, если кому из дому принесут.
На четвертый день вызвал надзиратель старика Полежая.
– Полежаев, выходи!
Васька даже задохнулся от испуга, а у меня кровь похолодела. А Полежай будто знал, что его сейчас вызвать должны. Поднялся застегнул поддевку на все крючки и пошел к выходу с шапкой в руке. Мешок его и жестяной чайник так в углу и остались.
– Неужто повесят? – спросил Аким Власов.
– Ясное дело, повесят, – сказал Климов.
– Да ведь ему до своей смерти всего три дня осталось.
– Хоть бы день остался, а если надумали, значит, повесят.
До самого вечеря мы на дверь смотрели. Когда уже все укладывались спать. Полежая внесли на руках двое казачат. Они донесли старика до его угла и бросили как чурбак, на солому. Старик сопел и мотал головой.
– Крепкий у вас дедушка. – сказал караульный. – Тридцать плетей принял, а еще дышит!
И верно. Полежай еще дышал. Дышал быстро и громко, как в лихорадке.
В тюрьму тискали все новых и новых людей. Воздух в бараке стал тяжелым едким.
Даже Аким Власов приуныл и замолк. Мы тоже перестали шнырять по бараку и заговаривать с людьми. На прогулку нас не пускали. А на улице уже была, верно, полная весна. Из тюремных маленьких окошек было видно, как по углам позеленел двор.
– Кастинов! Выходи! – крикнул однажды дежурный.
Никто не отозвался.
– Кастинов, выходи, чего мнешься? – крикнул еще раз дежурный.
«Кто же тут Кастинов?» – подумал я, совсем позабыв Васькину фамилию. Да и Васька не сразу сообразил, что это он – Кастинов.
Только когда дежурный в третий раз вызвал его, Васька вскочил, огляделся вокруг – будто ища помощи – и пошел, переступая через лежащих людей, к двери.
– Не трусь, Вася, авось обойдется! – шепнул я ему вслед.
Не успел дежурный закрыть дверь за Васькой, вся тюрьма зашумела.
– Храбрецы кубанские, – хрипел Полежай. – С детьми им только и воевать…
Аким подсел ко мне и стал утешать меня, как маленького.
– Не горюй, Гриша, его, может, только на допрос позвали. Покричат и отпустят. Что с него взять?
В это время опять громко звякнул засов. Опять вошел дежурный надзиратель:
– Ми-рош-ко! Выходи!
Моя очередь. Так я и думал. Пошатываясь, перешагнул я через перекладину порога. Ну и легкий же воздух! Дохнешь – и сразу тебя в сон бросает. Небо чистое. По зеленой церковной крыше воробьи скачут. Если бы не мой конвойный, пробежал бы я теперь без остановки верст пятнадцать одним махом. Побежал бы на Кубань, сиганул бы с кручи прямо в речку, – даром, что вода еще холодная, – проплыл бы ершом под водой и вынырнул бы на самой середине Кубани. Ох и хорошо оттуда смотреть на мост железнодорожный, на другой берег, где густые кустарники, на станицу!
А еще лучше растянуться после купанья в том месте, где Зеленчук впадает в Кубань. Там трава мягкая, а камни теплые. Вот бы поспать вволю!
Вдруг небо надо мной потемнело, церковь покосилась, зашатались дома.
Я ухватился за рукав часового, чтобы не упасть. Это у меня от ходьбы и от воздуха закружилась голова.
– Чего чепляешься? – заорал во всю глотку часовой, видно испугавшись. – Стой на своих ногах, а то я тебя прикладом долбану.
Я перевел дух и поплелся дальше, еле волоча ноги. Мы поднялись по знакомому крыльцу и вошли в коридор. Дверь к атаману была открыта настежь.
Атаман сидел за столом, а прямо перед ним стоял Васька, сбоку – Илья Федорович.