Корабль дураков - Кэтрин Портер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты делаешь? — изумилась фрау Гуттен. — Ему надо дать покой, не то его опять стошнит.
— Мне хотелось проверить его выучку, — сказал профессор, явно довольный. — Он прекрасно все помнит. Да, Кетэ, хорошая кровь и выучка — вот на чем складывается и чем поддерживается характер. Пример — наш добрый пес: он никогда нас не подведет.
— Теперь, когда мы возвращаемся на родину, он так напоминает мне прошлое, нашу прежнюю жизнь, — сказала фрау Гуттен.
Она с нежностью смотрела на бульдога, и однако в мыслях ее царило смятение, тревожно было и оглядываться назад, и заглядывать вперед, словно прошлое никак не связано с будущим. Она почти боялась надеяться: ведь на родине, должно быть, все стало по-другому, и к таким переменам она едва ли готова. Она поделилась своими опасениями с мужем.
— В нашем отечестве и люди, и порядки, и обычаи меняются очень медленно, — мягко успокоил профессор. — Мы будем жить среди наших сверстников, они думают и чувствуют так же, как и мы; они были друзьями нашего детства и юности, не могли они стать нам чужими… по крайней мере надо на это надеяться, — храбро прибавил он.
Фрау Гуттен промолчала, ей вспомнилось, как вся немецкая колония в Мехико смотрела кинохронику — похороны императрицы Августы-Виктории. Когда на экране появился величественный катафалк, окруженный конными гвардейцами в касках, все молча встали. Они плакали, точно братья и сестры, что собрались у могилы матери, они поворачивались друг к другу и обнимали того, кто оказался рядом. Они всхлипывали, плакали, рыдали, вскоре весь зал переполнили горестные, но и утешительные звуки — голос скорби и тоски по родине. Все еще со слезами на глазах они пели «Могучий оплот», и «О Tannenbaum»[12] и «Стражу на Рейне». Казалось, в эти минуты они так близки к дому — но больше никогда уже не будут так близки, слишком велика утрата: они потеряли добрую, кроткую, многострадальную императрицу, а ведь она была воплощением всего, что они чтили в семье и домашнем очаге, средоточием их самых дорогих воспоминаний.
Как-то нам теперь будет дома, хотелось ей спросить, но она знала: мужу нечего ответить, он только и скажет, что надо надеяться на лучшее, так зачем его тревожить.
И профессор Гуттен тоже погрузился в раздумье: как усердно трудился он все эти годы в безрассудной надежде, что дождется дня, когда можно будет с почетом и с кое-какими сбережениями выйти на пенсию и милосердный Господь позволит ему снова увидеть дом в Тодмоосе, в Шварцвальде, где он родился; и вот день этот настал, а меж тем его одолевают дурные предчувствия. Как-то оно будет? Сидя в шезлонге, он подался вперед, закрыл лицо руками, и тотчас желудок свело судорогой и порыв утешительного благочестия развеялся перед ужасающим приступом тошноты. Гуттен поднял голову, его бросило в пот.
— Кетэ, помоги, — пробормотал он с отчаянием, — Ради Бога, скорее, пока никто не видит.
Один человек все же видел — это была фрау Риттерсдорф. Но она была поглощена другим: поисками своей пуховой подушечки, набитой чистейшим гусиным пухом, в чехле из розовой тафты в кремовую полоску, — это был подарок к Рождеству, он пришел к фрау Риттерсдорф в Мехико из самой Германии, от дорогой матушки ее дорогого покойного супруга. И фрау Риттерсдорф просто понять не могла, как это она хоть на минуту забыла о своей подушечке, где ее оставила. Без нее просто не обойтись, шезлонги на палубе на редкость жесткие, неудобные — по крайней мере так кажется, на этом пароходе все далеко не первого сорта. Наверно, она забыла подушечку в шезлонге, а потому кто-то — скорее всего, палубный стюард — просто обязан был подобрать ее и сейчас же вернуть по принадлежности.
И фрау Риттерсдорф не сердито, но решительно обратилась к стюарду. Он оказался очень учтив и внимателен, говорил с австрийским акцентом… «Meine Dame»[13] — называл он ее, и это звучало гораздо приятнее обычного «Frau»[14].
— Потеряться ничего не могло, — заверил он, — просто попало куда-нибудь не туда, сейчас я найду и верну вам. В конце концов, пароход у нас небольшой, а за борт она сама не прыгнула. Так уж вы не беспокойтесь, сударыня, я вам ее сейчас же отыщу и принесу.
Фрау Риттерсдорф туго обернула голову зеленой вуалью и, завязывая ее над ухом, увидела — в нескольких шагах стоят эти противные маленькие испанчата и с каким-то животным любопытством таращат на нее глаза. Она в ответ прищурилась, сделала строгое лицо — этот ледяной, с прищуром взгляд безотказно действовал на ее питомцев, когда она была гувернанткой в Англии, в одной провинциальной семье.
— Вы чего-то потеряли? — тонким голоском дерзко спросила девчонка.
— Да, а ты это украла? — сурово осведомилась фрау Риттерсдорф.
Услыхав такой вопрос, дети странно оживились — задергались всем телом, проказливо переглянулись, и мальчик спросил:
— А кто видал?
Они отрывисто, совсем не по-детски засмеялись и убежали. Отчетливо представив себе, как бы она с ними поступила, окажись маленькие негодяи в ее власти, фрау Риттерсдорф подошла к борту неподалеку от того места, где оперлась на перила молодая парочка, очевидно американцы… кстати, отчего это американцев сразу отличишь, не ошибешься? В этой несносной стране совсем не осталось людей чистой крови, столько всякого перемешалось — и подонки со всей Европы, вроде тех, на нижней палубе, и черные, вот и получилась какая-то неописуемая заурядность и по внешности, и по уму. Однако любопытно, о чем постоянно толкует эта парочка, они добрую половину времени проводят вдвоем, кажется, могли уже исчерпать все темы для разговора. Вот они стоят — непринужденно склонились друг к дружке, взоры устремлены на сверкающую гладь океана — и лениво перебрасываются словами.
Издали фрау Риттерсдорф не рассчитывала ни толком что-либо расслышать (она была туговата на ухо), ни разглядеть в подробностях (она была чрезвычайно близорука). Но, учитывая эти свои слабости, она подошла поближе к молодому человеку, облокотилась на перила и с одного быстрого взгляда удостоверилась, что он моложе, чем она думала. Светлые волосы премило подстрижены, красивый прямой нос, красиво очерченный рот, внешность хорошо воспитанного юноши (несомненно, обманчивая). Светло-серая рубашка на нем совершенно свежая, но белый полотняный костюм пора бы отдать в стирку.
На молодой женщине бесформенное, некрашеной рогожки платье с поясом, но без рукавов, мешок мешком. Лицо бледное и чересчур худощавое, глубоко посаженные глаза, острый подбородок — она смахивает на ведьму. Но глаза светлые, довольно красивые, черные волосы причесаны просто, на прямой пробор, — судя по всему, она из этих молодых, передовых и эмансипированных, богема. Оба умолкли, и фрау Риттерсдорф заметила, что, когда они молчат, у него лицо угрюмое, а у женщины — нетерпеливое. Но вдруг оба вскинули головы, дружно рассмеялись, и лица у обоих преобразились — веселые, добродушные, немножко шалые. Фрау Риттерсдорф невольно улыбнулась, услышав этот славный, звонкий смех, такой молодой и счастливый, — и они заметили ее улыбку. И, словно отрезвленные, равнодушно отвернулись от нее.
Но она видела достаточно, чтобы убедиться: это странная, необычная пара, что-то в них есть непонятное и очень неприятное. С такими попутчиками она отнюдь не намерена заводить знакомство. Она вернулась к своему шезлонгу, старательно расправила юбку на коленях, откинулась назад (ей очень не хватало мягкой подушечки) и достала записную книжку.
У фрау Риттерсдорф была плохая память и притом страсть записывать до малейших мелочей все, что случилось с нею за день — даже если она неосторожно проглотила ложку чересчур горячего супа или забыла наклеить марку на письмо, — перемежая такие вот подробности философическими замечаниями, наблюдениями, воспоминаниями и размышлениями. Долгие годы она краткими заметками, выведенными мелким, четким почерком, заполняла одну записную книжку за другой, а исписанные аккуратно прятала и никогда в них больше не заглядывала. И сейчас, встряхнув самопишущую ручку с золотым ободком, она принялась писать по-английски:
«У этих молодых американцев престранная манера, они всегда называют друг друга полностью по имени и по фамилии — кажется, никаких других формальностей они между собой не соблюдают, и выходит это у них очень gauche[15], а может быть, это для них единственный способ обратить на себя внимание. В их поведении и одежде чувствуется какая-то нравственная неустойчивость — не могу определить и описать точнее. От них исходит некий неуловимый душок. А имена у них даже красивые, хотя звучат немного сентиментально: Дженни-Ангел — на самом деле, наверно, Джейн, по-немецки, наверно, было бы куда лучше — Иоганна, — и Дэвид-Лапочка. Это, по-моему, очень распространенная у американцев фамилия и в то же время ласковое обращение, среди холодных чопорных англичан оно встречается гораздо реже… по совести сказать, семь долгих лет в Англии были для меня каторгой, и я так и не привыкла к их манере разговаривать. Разумеется, английским я овладела в совершенстве, еще когда училась в Мюнхене, привыкла слышать отличное произношение, и английская небрежная речь после этого казалась мне очень грубой. Ох уж эти горькие годы изгнания! Ох уж эти ужасные, двуличные маленькие англичане! Мне так и не удалось добиться их привязанности, и они совершенно не способны выучиться немецкому… Что до американцев, они даже свой язык изучают просто фонетически, „по слуху“, как они выражаются, потому что терпеть не могут читать… В какой-то мере это даже любопытно».